Шрифт:
Закладка:
На моей памяти он сменил несколько амплуа. Тогдашнее – добрый человек из Харькова.
– Вы сегодня ели? Деньги у вас есть – хоть рубль?
Разговор со Слуцким – вопросы/ответы:
– Это правда, что вы называете нас кирзятниками?
– Правда.
– Как вы относитесь к двадцатому съезду?
– Никак.
– Вы не считаете, что Евтушенко отнял у вас часть славы?
– В голову не приходило.
– Вы хоть раз, хоть когда носили стихи в издательство?
– Зачем?
Иногда Слуцкий цитировал прекрасности из Винокурова, Гудзенко, Наровчатова; хвалил Колю Глазкова, Левитанского, Володю Львова, Корнилова; кажется, Самойлова.
– Счастливый человек Слуцкий, – сказал Чертков, – живет среди стольких талантливых поэтов.
Изрекал Слуцкий удивительное:
– Я причисляю себя к революционным поэтам. Для меня безграмотное большинство дороже, чем просвещенное меньшинство.
– Мартынов – поэт класса Ахматовой и Цветаевой. У Мартынова я понимаю всё, а Пастернака́ – не всё.
– Красовицкого вы выдумали. Он открыл дверь, которая никуда не ведет. У вас у всех жульничество, у Красовицкого – искренне. Добротное безумие – его единственное достоинство.
Иногда Слуцкий попадал в цель:
– Паустовский – хороший плохой писатель.
– Некрасивую девочку можно придумать.
– Реабилитированные способны изменить климат общества.
Реабилитированных мы видели мало. Как-то не было повода. Интересовал нас разве Шаламов – тот самый пастернаковец, о котором говорили у Фалька. К Шаламову на Гоголевский меня отвела старая поэтесса Вера Николаевна Клюева, преподаватель ИН-ЯЗа.
Мы попили чаю, поговорили о поэзии – другого не трогали, – почитали стихи. Шаламов ужасно понравился, стихи его – нет.
У него была поразительная встречаемость. В городе, в буках издалека – широченная сияющая улыбка, всплеск рук и медвежье пожатие, остаток той силищи, что вытащила на Колыме.
Постоянный эпитет вновь обретенного Леонида Мартынова – своеобразный.
Чертков перефразировал: лучший, своеобразнейший поэт нашей эпохи.
Мы ценили два-три его стихотворения из довоенного и послевоенного сборников.
Мартынов жил на Десятой или Одиннадцатой Сокольнической в трущобе, ход через кухню со стиркой. В сырой распаренной комнате стопки книг на полу плашмя, на столе в сталинской стеклянной салатнице – гора нарезанного зеленого лука и на ней апельсин: оборона от вирусов. Хозяин улыбался лицом – варежкой, не глазами.
Он радуется поэтическому оживлению: старые поэты стали писать по-новому. Как хороши новый Пастернак, новый Асеев, новый Луговской, новый Заболоцкий!
Заболоцкий мог бы сказать подобное от неблагополучия, в Мартынове угадывалось недоброжелательство.
Из нас он выделил Хромова, пара сочувственных слов Черткову, обошел Красовицкого, мне сказал:
– Может быть, вы станете мемуаристом…
Сквозь толпу и милицию Слуцкий провел нас в музей Маяковского на заезжего Бурлюка. Паучище-атлет, старческие заклепки на лысине, отец российского футуризма выкрикивал:
– Римляне говорили: если у тебя нет друга – купи его! И я стал давать Володе пятьдесят копеек в день…
– Я поставил Володю продавать и автографировать книги. Без автографа том – пять долла́ров, с автографом – двадцать! Я делал на Володе долла́ры…
Еще были Кирсанов, Коля Глазков, репатриант Ладинский…
По-студенчески мы путешествовали.
Летом пятьдесят четвертого с Можейкой ездили в Ленинград – Нарву – Таллин. Смотреть и видеть еще не умели. Что говорить, если нам не понравилась Эстония!
Летом пятьдесят пятого с Чертковым махнули в Крым. В вагоне – по Черткову, дом принудительной вентиляции – готовились к грядущим впечатлениям:
Мелкою мошью в глазу мельтеша,
Я те положу: Не колупь палаша!
Синие гусары, палаш не имбирь.
Крымские татары идут в Сибирь.
Крымские татары – бровь до ушей, —
Синие гусары их бьют взашей.
В Феодосии Леня уверенно привел меня в новенький, с патио, дом колхозника.
Мы пили на рынке молдавский сухой мускат, валялись на пляже. Я вошел в море впервые – оно выталкивало.
Над пляжем, за ногорезной железной дорогой стоял дом-музей Айвазовского. Я раскрыл книгу отзывов и вынул запкнижку.
– Великий русский марионист. Зеркало русского флота. Подводники.
– Просмотрел картины Айвазовского. Считаю что-то сверх естественное. Смотришь на картину море забывается где находится, хочется бросить в воду камешек. Панфилов.
– Уходя на трудную и опасную работу, я вдохновляюсь картинами Айвазовского. Думаю, это мне поможет. Майор Семенов.
– Пират, – определил Чертков.
Экскурсионным автобусом без приключений прокатились: Южный берег – Ай-Петри – Бахчисарай. В Старом Крыму нашли домик Грина.
Я знал, что Чертков нацелен на Коктебель, но удивился, что он договаривается на две недели.
Хозяйки-болгарки самовольно вернулись домой из ссылки. Жили как придется, курортников не было. Наши рубли – доход, да купить на них нечего. Кормили нас помидорами, молоком, хлебом – сказочный хлеб сами пекли в кирпичной печи перед домом.
Основная часть жителей – белорусы-переселенцы. В каменной коктебельской глине сажали картошку, нарадоваться не могли на вечные лапти из виноградной лозы.
Как в старину, кино в сарайчике показывали одним проектором. Каково смотреть с перекурами Плату за страх с нагнетанием и взрывающимися грузовиками!
Грузовики летели с обрывов и в Коктебеле. Их гоняли заключенные, бендеры. На бешеной скорости они проносились из зоны в зону через поселок. Выбоины на дороге были точно воронки от взрывов.
Первым делом требовалось найти дом Волошина. Болгарки по-соседски знали Марию Степановну, советовали прямо идти – единственный дом у моря.
У ворот мы заколебались: Будинок творчости.
Мария Степановна лечит зубы в Феодосии. По дому и мастерской – голова царицы Таиах, акварели, стеллажи, раковины – нас интеллигентно и литературно провела Елизавета Ауэрбах (устные рассказы). С вышки сориентировала на местности.
Перед отъездом я, как на грех, слег – коктебельская желудочная лихорадка. К Марии Степановне Леня ходил один. Вернулся в восторге:
– Мировая старуха! Усадила за чаи́, обо всем рассказывала открытым текстом. Потом говорит: вам, наверно, интересно библиотеку посмотреть – вы пойдите. Я хожу – один, могу что хошь отчудить – уда ли! – но нельзя: мировая старуха!
Под влиянием Коктебеля, как все, я начал писать стихи. Вольные вариации на эллинско-евангельские темы. В мае я впервые прочел Евангелие.
Здесь на горах над морем я пытался проповедовать Евангелие Черткову. Семена падали при дороге.
Я изобрел перспективное китайское имя Ху Эр. Герой с таким именем должен быть пикарескным. Что-то вроде бендеры, подневольный с грузовиком. Водитель Ху Эр.
Но главной темой самых увлекательных за всю нашу дружбу разговоров стали Необычайные похождения генерала Морозова во время одной мировой войны, или Новый Онан Дойль. Генерал – удельнинский Шурка Морозов. В немыслимых перипетиях обширного – на три тома – романа участвовали:
сам Морозов и его семья,
его враг и завистник нищий Петр Подадут,
вечный жид Исидор Сидорович Чистяков,
поэты-динамисты А и Б,
декан Валентей,
руководящий товарищ X,
полковник Быгин,
мобилизованный Аугустус Конопляускас,