Шрифт:
Закладка:
— Ничего, товарищ комиссар, мы жилистые, сдюжим.
Валентин Алексеевич заглянул в его маленькие, часто мигающие глаза и удивился, как он мог догадаться, что сейчас комиссару больше всего на свете нужны вот эти простые слова.
В трудные для гарнизона дни Марулин более чем когда бы то ни было находился вместе с бойцами. Он не устраивал длительных собраний, это и по боевой обстановке не представлялось возможным. Не писал клеймящих резолюций, потому что, в сущности, не в них дело. Просто он жил вместе с солдатами. Его видели и в землянках, и на кухне, и на постах, всегда внимательного и ровно приветливого. Он пристально присматривался ко всему, что происходило сейчас в гарнизоне.
Бойцы спрашивали его, что делать, как снять позорную тень, брошенную на всех преступлением одного?
«Пусть люди сами найдут решение, — подумал Марулин. — Свое решение прочней подсказанного». Но одно то, что бойцы переживают, мучаются над этим нелегким вопросом, уже ободряло комиссара.
Тогда-то и родилось облетевшее всю крепость слово.
Клятва!
Да, она нужна солдатам, чтобы вернуть веру в себя и товарищей. Она нужна, торжественная, немногословная, нерушимая.
Навсегда осталось неизвестным, кто написал эти строки на линованном листке с неровными краями, вырванном из тетрадки.
Слова были суровые, и каждый запомнил их, точно врубил в сердце:
«Мы, бойцы крепости Орешек, клянемся защищать ее до последнего. Никто из нас при любых обстоятельствах не покинет позиций. Увольняются с острова на время — больные и раненые, навсегда — убитые. Мы отказываемся от смены. Будем стоять здесь насмерть».
Каждый, в полной мере отдавая себе отчет в глубоком значении этих строк, поставил свою фамилию под ними.
«Клянусь. С. Левченко», «Клянусь. И. И. Воробьев», «Клянусь. Евгений Устиненков».
И еще десятки подписей. Листок передавали из роты в роту, из отделения в отделение. Все имена не уместились на нем, подклеили второй.
С трудом разогревали чернила, замерзшие в узкогорлой бутылке. От нажима ломались карандаши. Подписывали в землянках, при чадном огоньке коптилки и под открытым небом, при солнечном свете. Бумажный лоскут расстилали на досках стола, на планшете или просто на ладони.
Последней в уголке, захватанном пальцами, виднелась подпись пулеметчика: «Клянусь. В. Иринушкин».
Пережитое несчастье и эта клятва еще крепче сблизили людей.
__________
С каждым днем Иринушкину становилось хуже. Он почти совсем перестал видеть. Медсанбатовским врачам не удалось возвратить ему нормальное зрение. Поэтому Володя не удивился, когда Шура сказала ему:
— Собирайся, повезу тебя в Ленинград, в госпиталь. Чинить-то тебя надо, воин. Едем.
Марулин шел с Иринушкиным до причала и говорил, какие в городе замечательные врачи, уж они непременно вернут пулеметчику глаза.
— Ты же строевик, ты нам вот как нужен, они поймут, — убежденно говорил Валентин Алексеевич, — а к тебе у меня серьезная просьба, раз уж ты снова ленинградский житель. Как только на ноги встанешь, окрепнешь, побывай в Публичной библиотеке, затребуй книги по этому примерному перечню. Я сказал — просьба? Считай это боевым заданием. А первое дело — выздоравливай.
«Какое там задание, какие книги? — подумал Володя. — Я же инвалид в мои восемнадцать лет».
Он сунул марулинский список в карман шинели.
Г Л А В А XIV
ПЕРВОЕ ПИСЬМО В. ИРИНУШКИНА
Добрый день, Алла.
Я — вижу, вижу, вижу! Только об этом и могу сейчас говорить. Я был болен, слеп, а теперь снова прозрел.
Понимаешь, если человеку тяжело, так что белый свет не мил, — хоть на день завяжи ему глаза, а потом снова развяжи. Сразу жизнь покажется очень дорогой… Этакий вот коленкор, как любит говорить один мой друг.
Алла, жду не дождусь твоих писем. Я пишу третье, а от тебя получил одно, короткое, как хвост у зайчонка.
Пиши, пожалуйста, пиши.
Как ты живешь, много ли работы, и трудная ли она? Устаешь? Какие новости в твоей личной жизни?
У нас же тут такие передряги, что описать их нет возможности. Встретимся — расскажу. Когда-то будет эта встреча?
Как ты знаешь из первых строк, я только что разделался с болезнью. В канцелярии госпиталя сказали, что мне полагается пятидневный отпуск и что если я ленинградский, то могу эти дни пробыть дома. Я ответил, что хотя и ленинградец, но дома у меня нет. Медсестра в белой косынке посмотрела на меня, но не стала расспрашивать, а в карточке написала: «Отпуск при госпитале».
Эти дни я много ходил по городу. Нарочно выбирал дороги подальше от Литейного проспекта, где жил, где учился. Страшно было увидеть разбитые, родные с детства стены. В то же время меня постоянно тянуло туда.
Не удержался: все-таки отправился на Литейный. Издали ищу глазами дом номер одиннадцать и… нахожу его. Ты понимаешь? Нахожу!
А незадолго до того в части было получено известие, что мой дом разбит бомбой и при бомбежке погибла моя мама.
Я бегу изо всех сил. Понимаешь, если дом оказался целым, — значит, присланное известие ошибочно и мама жива! Сердце у меня колотилось. Подбегаю, и так мне вдруг стало больно. Ну, зачем это нужно, чтобы я во второй раз пережил такое горе?..
Только вблизи разглядел, что развалины прикрыты фанерными щитами, на которых нарисован фасад дома. Нарисован в точности, каким когда-то был: с колоннами, с лепкой, даже с облаками, отраженными в стеклах окон.
Я стоял и старался угадать: для чего это сделано? Чтобы не портить вид проспекта? Или чтобы сберечь рисунок фасада для строителей, которым восстанавливать дом?..
В целости сохранились только боковые флигели. Я пошел туда. Наша дворничиха долго не могла узнать меня. Ушел-то я мальчишкой, а теперь солдат солдатом. Потом, конечно, она меня узнала и расплакалась. Она вытирала глаза и рассказывала, как все случилось.
Дворничиха повела меня в угол двора, куда были заметены тряпки, бумага, битая посуда, — все, что осталось от домашнего уюта многих семей. Я надеялся хоть что-нибудь найти на память. Я нагнулся и поднял растрепанную книжку. Ох, как она была мне знакома! Маленькая, с оборванной обложкой, из школьной серии. На первом листе портрет поэта Гейне с длинными волосами и в старомодном сюртуке. Он смотрел на мир внимательно и насмешливо.
Листы книжки были порваны, и вся она показалась мне очень тяжелой. Это потому, что ее пропитала каменная пыль.
Я спрятал книжку в карман. Видишь ли, Алла, это все, что осталось мне от детства…
Долго бродил я по улицам. Ноги скользили