Шрифт:
Закладка:
А в деревне подростки, бабы да быки еще. Вся сила. И Никишин среди них. У ребятишек, заметил Тимофей Гаврилович, лица мужичьи. А бабы будто из веревок свиты: ничего женского в них нет. На руки иной взглянешь, — и плакать охота ему, с войны вернувшемуся. А они не плакали, бабы, слез не было. И Дарья, жена его, рядом с ними такая же. Боже ты милостивый!
Вернулся. Нога прострелена правая, не поджила как следует. Ходит-хромает. Рука правая прострелена, пальцы скрючены. И не то чтоб топор, палку нельзя взять в руку опереться, помочь ноге при ходьбе. Инвалидность дали, пенсию. Да разве усидишь дома, хоть и при инвалидности? Бабы тянут изо всех сил, Дарья запалилась в работе. Пошел к Никишину. А тот и говорит: «Становись бригадиром, Гаврилыч, раз работу просишь. Все одно бригадир нужен, не бабу же ставить. Побригадирствуешь, а там видно будет. Подживут твои руки-ноги, плотничать пойдешь по старой памяти. Куда тебя сейчас? В контору? Счетовод есть, не передвинешь. Завхозом? И там старик справляется, неудобно переводить его. Да и куда переведешь, не пошлешь ведь косить. Пастухом ты не сможешь, тяжело за стадом ходить, хромаешь. Соглашайся. Надоест, — скажешь, отпущу. Да и приработок будет. Что там пенсия твоя — рубли…
Согласился Тимофей Гаврилович. Бывало, зимой придет в контору — темь на дворе, рано. В конторе холодина, рассыльная только-только печку растопила. А Никишин уже там. Во второй половине конторы, где его стол и счетовода. Десятилинейная лампа горит, подвешенная на гвоздь, вбитый в стену. Никишин сидит за своим столом, полушубок расстегнут, шапка на подоконнике, курит. Курит папиросы «Прибой», смотрит в столешницу, молчит. Поздоровается кивком, а глаза в стол. Черные волосы в проседи, в проседи усы.
Сизый дым над головой, пепельницы нет, окурки складывает в ложбинку-выемку в подоконнике для стока воды, потом рассыльная уберет. Сидит, покачивая крупной головой, думает сам по себе, будто в конторе никого нет. Старик уже, пятьдесят с лишним, дети взрослые, семьи у них. Сидит Никишин, курит папиросы.
Поднимет голову, посмотрит долгим взглядом на Тимофея Гавриловича, спросит негромко: ну, что делать-то станем? А что делать — не придумаешь, хоть закурись до позеленения «Прибоем» этим самым, что приносит председателю из магазина рассыльная. Работать надо, вот что. Злее в три раза, чем в войну. Только работа и могла спасти, вытянуть из нищеты, в какой пребывал теперь колхоз. А работать было не с кем. Война закончилась, но рук не прибавилось в деревне нисколько. Вот и сиди думай, председатель Никишин. Сиди думай, бригадир Ивняков, помощник его.
Жизнь катилась своим чередом — успевай оглядывайся. Весна летом сменялась, лето осенью, следом зима. Пришла весна — паши и сей, она спрашивать не станет, есть кому сеять или нет, не пристало ей дожидаться. Не сделал необходимую работу — пеняй на себя, сам и пожалеешь. Рабочих рук куда как меньше стало в колхозе, но планы не уменьшались, нет. Они увеличивались год от года. Была война — давай, а теперь разруха — давай. Из района бумаги шлют, из района начальство едет. Спрос с председателя Никишина: ты руководишь, ты и ответ давай. А как же иначе?
Молодец он все-таки был, Никишин, ничего не скажешь. На фронте было тяжело — знает Тимофей Гаврилович, бабам в полях, на ферме тяжелее некуда, верно. А ему, Никишину, в председателях не легче, хоть и не бегал он с ружьем наперевес в атаку, не ходил за плугом, не валил лес, не скирдовал ночами в зароды солому.
Первый и последний председатель их. Бессменный. Двадцать пять лет, с первого колхозного дня и по последний день колхозный. Как уж ему, чувствовалось, иной раз лихо было, а не уронил себя: не закричал ни разу ни на кого, не выругался ни разу, не обделил кого-то вниманием. Что зависело от него, делал, что мог дать колхоз стране в пору ту, давал. Давал больше того, что мог дать.
Посмотреть, такой же мужик, как и все. Грамоты — ступени начальные. Такой же — и не такой. Что-то, видимо, заложено было в нем природой, что позволяло выделяться среди деревенских и помогло столько лет продержаться в руководителях. С годами уважение к председателю подымалось, и не помнит Тимофей Гаврилович случая, чтобы кто-то ослушался его, не выполнил нужное. Если говорил Никишин женщинам идти за шесть-семь верст выкашивать высохшее болото, они шли и косили. Это была жизнь их — идти и работать. И его жизнь, Никишина. Если просил он подростка сесть во время жатвы на лобогрейку, где должен был сидеть заматерелый мужик, — подросток шел и работал на жатве, выматываясь до предела. И это было спасением подростка — жатва. И спасением председателя. А как подходили праздники, отмечали их колхозом всем, не скупясь и не жалея ничего. И в праздники Никишин был хорош.
Уезжал когда, деревенские пришли проститься, жалели. А он совсем старый, горбится, глаза грустные. И белый уже, не седой. Уехал в Пихтовку споначалу. Теперь живет, слышно, в городе у незамужней дочери. За восемьдесят давно, голова трясется, а в разуме.
Тимофей Гаврилович часто вспоминает, как много лет работали рядом. Разом и освободились от должностей. Его-то, Тимофея Гавриловича, не снимал никто с бригадирства, сам попросился, передал мужику молодому — распоряжайся, а я свое вспомню, плотницкое дело.
Рука у Тимофея Гавриловича поджила, топор, хоть и не так цепко, как левая, а могла держать. Никишину же и по возрасту пора было уходить, да и устал он, не потянул бы управляющим, если бы предложили ему. Потянуть-то потянул бы, конечно, с таким опытом. Та же деревня, та же работа, тот же народ. Но с председателя управляющим — это понижение как бы, хоть и в деревне своей. Да и не предложили ему. Новые люди в руководстве района, новые совхоз возглавили. Председателей отстранили одного за другим. Один на пенсию, второй, что помоложе, на пасеку попросился или вон конюхом. Вроде и позор, а что поделаешь: надо жить, надо и работать.
Что уж он там думал себе, Никишин, живя последние дни в Жирновке, никто не знает. Попрощался, уехал. И потом из Пихтовки не приезжал ни разу. Попроведать деревню, земляков. Будто не здесь родился, не здесь вырос, не здесь двадцать пять лет руководил колхозом, да и в какие годы руководил! Вспомнишь Никишина. И вопрос его частый: что делать-то станем, Гаврилыч, а?..
Ничего они не могли поделать тогда, как ни старались. Натягивали всюду до звона, только бы