Шрифт:
Закладка:
Изранен лоб колючками венца.
Ему не слышно, как над ним смеются:
Агония не внове для толпы,
Не все ль равно – его или другая?
Он пригвожден к кресту. Мелькают мысли
О царствии, обещанном ему,
О женщине, потерянной навеки.
Ни гностиков, ни богословов он
Не знает, ни Единого в трех лицах,
Ни Оккамова лезвия, ни храмов,
Ни литургии, ни порфир, ни митр,
Ни Гутрума, крещенного мечом,
Ни палача и гибнущих за веру,
Ни крестоносцев и ни Жанны Д'Арк,
Ни пап, благословляющих оружье.
Он знает, что не бог, а человек
И что умрет. Но мучает не это,
А сталь гвоздей – вот что больней всего.
Ведь он не грек, не римлянин. Он стонет.
Нам остаются дивный блеск метафор
И таинство прощенья, без следа
Стирающего прошлое. (Так пишет
Один ирландец, брошенный в застенок.)
Душа, томясь, торопит свой конец.
Смеркается. Его уже не стало.
Лишь муха проползает по плечу…
И что мне, кажется, в его мученьях,
Когда я сам здесь мучаюсь сейчас?
Doomsday[42]
В тот день, как описывает Иоанн Богослов, вострубит труба.
Это уже случилось в 1757 году, по свидетельству Сведенборга.
Так было в Израиле, когда римская волчица пригвоздила
плоть Иисуса к распятью, и не раз потом.
Это бывает с каждым толчком твоей крови.
Нет минуты, которая не могла бы стать жерлом Ада.
Нет минуты, которая не могла бы стать ручьем Рая.
Нет минуты, которую нельзя превратить в оружие.
В любую минуту ты можешь стать Каином либо Сиддхартхой,
маской либо лицом.
В любую минуту тебе может подарить любовь Елена Троянская.
В любую минуту может трижды пропеть петух.
В любую минуту клепсидра может сронить последнюю каплю.
Цезарь
Вот кратеры кровавые на теле.
Вот тот, кто звался Цезарем, кто жил.
Теперь он вещью мертвою застыл:
кинжалы взяли всё, что захотели.
Машина грозная, чей ход прервался, —
вот тот, что к славе путь вчера торил,
историю писал и сам творил
и радостями жизни упивался.
Вот и другой, расчетливо смиривший
тщеславие отказом от венков,
бросавший в бой солдат и моряков,
в народе честь и зависть заслуживший.
А вот иной, герой грядущих лет,
чья тень огромная затмит весь свет.
Триада
Облегчение, которое испытал Цезарь утром в Фарсале, подумав: «Сегодня – сражение».
Облегчение, которое испытал Карл Первый, увидав рассвет за окном и подумав: «Сегодня – день эшафота, день отваги и топора».
Облегчение, которое испытаем ты и я за мгновение до смерти, когда рок избавит нас от печальной привычки быть кем-то и от груза вселенной.
Канва
Переселения, которые историк, следуя за нечаянными реликвиями из керамики и бронзы, пытается нанести на карту и в которых бы ничего не поняли совершавшие их народы.
Боги зари, не оставившие ни кумира, ни символа.
Борозды Каиновой сохи.
Росы на травах Рая.
Гексаграммы, обнаруженные императором на панцире одной из священных черепах.
Воды, не знающие, что они – Ганг.
Тяжесть розы в Персéполе.
Тяжесть розы в Бенгалии.
Лица, которые примеряет стерегущая витрину маска.
Именной меч Хенгиста.
Последнее видение Шекспира.
Перо, написавшее странную строчку: «He met the Nightmare and her name he told»[43].
Первое зеркало, первый гекзаметр.
Страницы, прочитанные седым стариком и открывшие ему, что он предназначен стать Дон Кихотом.
Закат, чьим багрянцем пылает критская чаша.
Игрушки ребенка по имени Тиберий Гракх.
Перстень Поликрата, отвергнутый Роком.
Каждая из этих утрат бросает длинную тень и предрешает любое твое движение сегодня и завтра.
Реликвии
Ночь. Южный город. Алгебра светил,
неведомых скитальцу Одиссею,
и человек в попытках вновь собрать
реликвии того богоявленья,
что было послано ему давным —
давно за нумерованною дверью
отеля над британскою рекой,
бегущей век за веком, как другая,
незримая река времен. Тела
ни радостей, ни тягостей не помнят.
А он все ждет и грезит, в полусне
перебирая нищие детали:
девичье имя, светлое пятно
волос, фигуру без лица, потемки
безвестного заката, мелкий дождик,
и воск цветов на мраморе стола,
и стены бледно-розового тона.
Словно реки
Мы – время. Мы – живое воплощенье
той Гераклитовой старинной фразы.
Мы – капли, а не твердые алмазы.
Мы – влага не затона, а теченья.
Мы – воды с мимолетными чертами
эфесца, к ним припавшего. Движенье
колышет и меняет отраженья
на глади, переменчивой, как пламя.
Мы – реки, что дорогою заветной
бегут к морям. Потемки беспросветны.
Минует все. Ничто не повторится.
Своей монеты память не чеканит.
Но что-то потайное в нас не канет,
и что-то плачущее не смирится.
Юная ночь
Чистые воды ночи освобождают меня
от всякого цвета и всяческих очертаний.
Звезды и птицы в саду вновь позволяют мне
вернуться в желанную давность привычных мечтаний,
и сновидений, и тьмы. Тьма закрывает ревниво
все зеркала, что неистинный мир отражают.
Гёте прекрасно сказал: «Отдаляется то, что близко».
Эти четыре слова тайнопись ночи в себе заключают.
Розы в саду перестают быть розами
и жаждут стать Розой.
Закат
Грядущие и прошлые закаты
Сливаются, до странности едины.
Они – стекло, чьи сирые глубины
Не знают ни забвения, ни даты.
Они лишь зеркало, где спит безмерный
Закат, что небеса хранят веками.
И в этом небе ждут тебя с клинками,
Зарей, весами, рыбой и цистерной —
Прообразом всего. Так мирозданье
Описывал Плотин в «Девятерице».
Быть может, в нас, осколках, отразится
Хотя бы искра Божьего блистанья.