Шрифт:
Закладка:
— Четверо… — виновато отозвалась Капа.
— Времени даром не теряете! — одобрил Косогоров. — Вот подрастут, свои кадры на лесопункте будут, от вербовки на стороне вовсе откажемся!
Капа поникла головой и всхлипнула. Косогоров смущенно кашлянул, без надобности переложил пухлые папки на столе. Он не выносил женских слез, а таких вот, вызванных им самим, и подавно.
— Ну чего ты, Капитолина? — пристыдил он. — Я же так просто сказанул, не со зла. Все время о работе думаешь, вот и ляпнул. А зла на тебя я давно уже не держу. Это точно.
— И вправду простил? — шепотом спросила Капа, вытирая слезы по-девчоночьи кулаком.
— Спервоначалу, как с войны вернулся, обидно было, не скрою. И на кого, думаю, променяла?.. Ведь неказистый он у тебя?
— Неказистый! — охотно согласилась Капа, радуясь, что есть на свете такие бесспорные вещи, где мнения их с Петром полностью совпадают. — Еще какой неказистый!
— Вот видишь!.. А теперь все рассосалось, так что не сомневайся, живи себе.
— Спасибо, Петя, порадовал ты меня! — поблагодарила Капа так горячо, будто Косогоров снял камень с ее души. Она заправила под платок выбившуюся прядь волос и, глядя поверх плеча Косогорова на плакат: «Береги лес от огня, он твой», тихо сказала: — А я прошлым летом на том берегу была…
— На том берегу? — переспросил Косогоров, смутно чувствуя, что Капа говорит неспроста, но не догадываясь еще, что скрыто за ее словами. — В двадцать восьмом квартале?
Капа с ласковой укоризной глянула на него.
— Да не в квартале, Петя… В том лесочке левей озера, куда мы малолетками по голубику хаживали. В н а ш е м лесочке, неужто запамятовал? Там теперь как на кладбище: лесорубы твои весь лес подчистую извели, только пенечек и остался от той березы, где мы впервой миловались. Посидела я на нем, поплакала…
— Да, из того квартала мы много кубиков вывезли… — Косогоров трудно откашлялся. — Эх, Капа, ну что старое ворошить? Ведь все равно не вернешь.
— Так-то оно так, — согласилась Капа. — Да ты хоть послушай, как я за Ивана своего замуж вышла…
— Может, как-нибудь в другой раз? — Косогоров повел головой в сторону письменного стола, заваленного бумагами. — Видишь, сколь тут всего поднакопилось?
— Ничего, пусть работенка твоя хоть разок потеснится, — сказала Капа с неожиданной несговорчивостью, точно стародавняя ее любовь к Косогорову и поныне давала ей какие-то прочные и неоспоримые права на него. — Потом наверстаешь!
— Ну говори, — сдался Косогоров, признавая против воли сомнительные эти права Капы, если не на него самого, так, по крайней мере, на ненормированное его начальническое время.
Капа перевела дух, как перед прыжком в ледяную воду. Много раз в мыслях она рассказывала свою историю Петру, а теперь вот, как приспело говорить вслух, вдруг заробела и повела рассказ издалека:
— В войну мы тут все горя хлебнули, да не всем бабам одинаково досталось. Я не про работу там иль питание, это само собой. Я про другое, Петя… Девчонкам-дичкам, что за войну тут поднялись, своего кровного вспомнить еще нечего было, вот как этому листу! — Капа взяла со стола чистый лист бумаги и помахала им в воздухе. — Росли они себе, красой наливались — нам, перестаркам, на страх, а про любовь только из песен знали. У семейных тоже ясность была. У кого мужиков еще не поубивало, те письмами-треугольниками с фронта жили, почтальона задабривали, чтоб похоронную не приносил. А кому ждать уже некого было, те по ночам в подушки выли: днем за работой и хлопотами по хозяйству им и оплакать кормильцев некогда было… Ну а таким вот, как я, ни девкам, ни бабам, горше всех пришлось: мы и вас поджидали, и с молодостью своей прощались. Что ни год, мы все больше старели и дурнели впустую, а военные годы, Петя, дли-инные были, каждый за три считай, а то и за всю пятилетку. Мне и тут не повезло: лучшие мои годочки на войну-злодейку угадали. Так уж, видно, на роду написано… И главное, твердости у меня не было никакой. Ну кто я тебе? Не жена, не невеста, а так, дроля мимолетная… Я совсем тут измучилась, тебя поджидаючи. Письма ты редко писал, и такие они куцые были, как сводки военные: освободили еще один город, идем на запад…
— Не умею я писем писать, — с опозданием в полтора десятка лет покаялся Косогоров. — Что на бумажке скажешь?
— Я не в обиду, Петя, а просто, как оно было… Когда Иван мой из госпиталя заявился, мы тут вовсе обезмужичели. Мой Ванюша сразу это заприметил и стал цену себе ужасно набивать! Его хоть и по инвалидности списали, но вся хворь у него внутри сидела, а снаружи все на месте: и руки, и ноги, и глаза. Совсем справный мужчина! Против других инвалидов он в полном комплекте был и ужасно этим гордился. На девок наших и не глядит, а только знай взад-вперед по поселку вышагивает да на губной трофейке пиликает: любуйтесь, мол, мне не жалко! Он так про себя рассудил, что все наши девки на него сразу попадают. А мы, Петя, хоть и соскучились по мужскому духу, а над таким замухрышкой только смеялись. Он и так из себя не шибко видный, а после госпиталя совсем худючий стал, шейка то-оненькая, ну прямо воробей в гимнастерке!
Зазвонил телефон. Косогоров приподнял и тут же опустил трубку. Капа благодарно кивнула ему головой.
— Так, смеясь и беды своей не чуя, подсела я раз к Ивану в столовке. Вблизи он мне еще паршивей показался. И тут одежонку его я разглядела. Все мы тогда чистоту не шибко-то соблюдали, но у Ивана ворот такой грязный да засаленный — смотреть муторно. И такая злость тут меня взяла! Вроде до того уж Гитлер нас довел, что не только мыла у нас нету, но и щелоку уже не найдешь. И война не только мужиков переполовинила, но и всех баб и девок подчистую подмела, и пары рук здоровых у нас уже вроде не осталось, чтоб гимнастерку Иванову постирать… Ужасно мне тогда обидно стало за всю державу нашу, будто до того уж мы довоевались — хоть ложись да помирай! И мы, поселковые девки, тоже хороши: ржать над Иваном мастера, а гимнастерку его в божеский вид привесть — так нас нету. А он все ж какой-никакой, а