Шрифт:
Закладка:
Итак, стою я на тротуаре, довольный жизнью, жую свои шкварки, а пацаны выходят из машины и окружают меня. Они, похоже, в приподнятом настроении, ну и я тоже.
Я протягиваю им пакетик с лакомством:
– Здоров! Шкварки будете?
И тут они на меня набросились. А я сделал то, что обычно делал, когда на меня набрасывались: просто стал отшвыривать их от себя. Не хотел причинять им вреда, понимаешь? Такое у меня было воспитание. И так продолжалось до тех пор, пока не пришло время спешить домой. Мой отец терпеть не мог проволочек, строгий мужик – где был он, там проволочек в помине не было. А пацаны-то уже обозлились. Тогда я поднял сумку с молоком над головой и сказал:
– Так, ребята, змеи уже проголодались.
Это им совсем не понравилось. Может, им показалось, что я их как-то принизил, задрав кверху сумку? Но я, естественно, не собирался выпускать ее из рук. И тут они начали хватать все, что попадалось им под руку, – куски труб, битые бутылки… Я уже точно не помню что, понимаешь? Короче, я был вынужден отложить сумку в сторону.
Все, больше ничего и не потребовалось. Но, когда я завалил всех пацанов на землю и, собственно говоря, не знал, что делать дальше, тогда я увидел на тротуаре пожилого мужчину. Он был так великолепно одет, что я тут же уверился: мне сейчас влетит по полной.
Это был мой благодетель.
* * *
Энтони Браун замолчал, ожидая, что мой отец как-то отреагирует на его рассказ. А отец заснул, так как не понимал по-английски ни слова. Темнокожий рассказчик вздохнул, взял из его рук шляпную картонку и поставил ее на верхнюю койку. Затем рывком поднял отца на ноги:
– Так не годится, приятель, совсем не годится!
От таких перемещений Лео пришел в себя, но, прежде чем он успел запротестовать, Энтони забросил его себе на плечо и так и пошел: из каюты в коридор, вдоль по коридору, из коридора – в другой, вверх-вниз, туда-сюда, пока наконец не добрался до кают-компании. Там уже вовсю отплясывал народ, зал был богато украшен воздушными шарами и таким замысловатым переплетением красных, белых и голубых бумажных цепочек, что это смахивало на кишки синего кита. На стене, прямо над длинным столом капитана, висел портрет мужчины с пышными седыми бакенбардами [6]. Над портретом был растянут транспарант с надписью от руки: 17 ИЮНЯ 1944 г.[7]
На подмостках у танцплощадки играл оркестр. В толпе празднующих толкался мужчина в костюме обезьяны и спрашивал всех подряд: “Ну как я был, ничего?” “Прекрасное выступление!” – отвечали собравшиеся и продолжали пить. И петь. Тут пели за каждым столом и не везде одно и то же.
Проследовав прямиком к столу капитана, Энтони сбросил с плеча свою ношу. Отец мешком шлепнулся на обитый плюшем стул рядом с коренастым прилизанным джентльменом – тенором Óли Клńнгенбергом. Тот возвращался домой в Исландию.
Подавшись вперед, тенор обратился к Лео:
– Добрый вечер, э…
Это элегантное “э”, увенчавшее его обращение, Оли Клингенберг подхватил в Вене, где у проезжих улиц и на площадях есть множество открытых кафе. Официанты там никогда не слышат, что заказывают посетители, посетители не слышат, что переспрашивают официанты, и поэтому и те и другие говорят: “Э?”
Тенор протянул Лео руку – тыльной стороной ладони вверх:
– Вы новенький здесь, на борту, э?
В этот момент Энтони случайно задел моего отца плечом, и отец стал заваливаться вперед, пока его лицо не оказалось на уровне запястья Клингенберга. Тот поспешно отдернул руку и таким образом спас беспомощного человека от позора. Губы Лео лишь слегка коснулись теноровых костяшек, прежде чем Энтони вернул его в вертикальное положение.
– Ну прям будто я папа римский! – взвизгнул тенор, отводя в сторону руку, избежавшую поцелуя, и бросив взгляд на другого соседа по столу, бывшего капитана “Мискатоника” Георга Тóрфиннсена, который тоже возвращался домой.
– Добрый вечер, молодой человек! – кивнул Георг моему отцу, а отец, в свою очередь, спросил, не видел ли тот его шляпную коробку.
Оставив вопрос без внимания, бывший капитан сделал отцу замечание: он должен быть как все здесь – в спасательном жилете, если собирается присоединиться к общему веселью.
Тут церемониймейстер объявил, что сейчас исполнят гимн Исландии, а солировать будет оперный певец.
– Ах да! Прошу прощения, э?
Как только Оли Клингенберг поднялся на ноги, в кают-компании воцарилась гробовая тишина, а когда он взошел на подмостки и занял позицию в центре, все взгляды устремились на него. Манерно поклонившись, он дал пианисту знак начинать:
О, Бог земли, земли Господь-э-э! —
мы имя святое, святое поем-а-а!
Вкруг солнца горят легионы веков-э-э
в ореоле небесном твоем-а-а.
И день для тебя – будто тысяча лет-э-э,
и тысяча лет – будто день-а-а,
и вечность – в холодной росе первоцвет-э-э —
перед Богом ничтожная тень… [8]
Отец мой давно отключился – еще до того, как празднующие подхватили за тенором свой гимн. Ни завтра, ни послезавтра, а лишь через три дня примет их родная страна. Одних она встретит с распростертыми объятиями, другие отправятся прямиком в тюрьму, но в данный момент всех их объединяла дорога домой. И пока что их жизнь была “жизнью на борту”. А вся последующая будет эхом этой “жизни на борту”.
Но что я вдруг заладил? Мне ли об этом говорить? Ведь я даже в сознание не приходил, когда плыл между странами на судне, где был представлен срез целого человечества. И тем не менее я часто ловлю себя на том, что без конца повторяю эти три слова – “жизнь на борту”, будто в них есть что-то и для меня. Я произношу их вслух и позволяю им отдаваться в моей голове до тех пор, пока они не начинают