Шрифт:
Закладка:
— Люсь! Слышь, Люсь! Ты там в городе-то Лиду не встречала?
— Нет, дедушка, — ответила та, едва обернувшись.
Дед тяжело вздохнул и опустился на скамью. Даже на Резника, незнакомца, он посмотрел мельком, отрешенно, так, словно и не видел.
Виктор миновал его и свернул к дому Юрки-хохла. За околицей, в двух шагах от дома, за невысоким, выгоревшим на солнце палисадником, ему открылся бывший школьный сад, ныне заглохший, утопающий в густых зарослях лебеды, амброзии и щетинника. Справа от него виднелись развалины самой школы — серые бетонные плиты угрюмо торчали из-под земли. Уж и не определишь, где находился вход в школу, куда смотрели окна, сколько этажей в ней было. Выщербленный тротуар — и тот зарос дикой травой. Тут же рядом — свалка мусора, битый кирпич, разодранная обувь, разное рванье. Унылый вид, печальное зрелище — зримый результат перестройки.
Виктору стало еще тоскливее. Даже здесь невозможно было забыться.
Куда пойти? Поглубже в лес? Подальше от всего, что наводит тоску? Но куда? Куда?
Он еще раз посмотрел на свалку и — о, Боже! — сердце его гулко забилось, как билось всякий раз, когда он видел что-нибудь притягательное.
Зрение его не подвело: из-под съежившейся полуобгоревшей детской курточки явно выглядывали пестрые потрепанные корешки книг.
Ему стало неловко. В жизни не шлявшийся по свалкам, сейчас он готов был забуриться в мусорное царство из-за каких-то, может быть, самых незначительных брошюр. Быстро осмотревшись — не видит ли кто, — он поднял валявшуюся неподалеку палку и с трепетом приблизился к приглянувшейся груде.
Без труда скинув ворох прикрывавшего книги тряпья, он обнаружил под ним ещё хорошо сохранившиеся тома.
Четыре книги заинтересовали сразу. Разве он мог оставить гнить набоковский «Дар» или, пусть и немного пригоревшую, «Малую историю искусств Востока»? А воспоминания современников о Пушкине, Гоголе, Белинском? Чуть запачканная обложка, но страницы чистые, даже не захватанные! Не чудо ли?
Виктор даже обрадовался: их ведь могли сжечь, раскромсать, разорвать на обертки или самокрутки, хотя и говорят, что печатные страницы горчат.
Разворошил всю кучу — потрепанные учебники, малоинтересные журналы.
Авторов из серой советской когорты откинул в сторону сразу. Они глухо шмякнулись, нахмурились, разочарованные, обиженные, но Виктор не мог их пожалеть: для него всякая сторонняя поклажа в его теперешней бивачной жизни становилась излишней тяжестью. Но то, что приглянулось, он готов был запихнуть в какой угодно закуток, пусть даже удесятеряющий вес его багажа.
Виктору тут же захотелось окунуться в драгоценные находки. Он присел на одну из оставшихся на школьном дворе лавочек и стал с любопытством перебирать страницы. Уж это занятие было ему по душе. Он и в библиотеке мог часами пересматривать приглянувшиеся книги, бегло знакомясь с их содержанием. А тут, в непредвиденной атмосфере интеллектуального голода, — и говорить нечего.
Перелистывая ранее уже прочитанный «Дар», натыкаясь на излюбленные абзацы и сочные фразы, Виктор будто как прежде насыщался его энергетикой. Реальность словно в одночасье отодвинулась на задний план, и вся сложившаяся ситуация показалась нелепой, незначительной, преходящей. Однако случайно попавшееся на глаза четверостишье, которое он прочел сначала про себя, а потом негромко вслух:
Благодарю тебя, Отчизна, За злую даль благодарю! Тобою полн, тобой не признан И сам с собою говорю… —разом перечеркнуло его радость, как будто кто-то, не церемонясь, захлопнул перед ним дверь в будущее. Не хотелось верить, что ему в жизни выпала тяжкая доля не иметь постоянной работы, жить вдали от Родины и мучиться от осознания собственной беспомощности что-либо изменить. Разве человек — пушинка, ждущая своего часа на ладонях судьбы? Дунет судьба, и пушинка легко сорвется в никуда, улетит в неизвестность, исчезнет в бесконечности пространства…
6
Дед Митрофан поднялся со скамьи и пошел к дому. Как всегда, придержав калитку, подумал о том, что надо бы поправить пружину, так как сильно тугая, бабе открывать тяжело. Подумал, но и в этот раз не стал ничего делать: его занимали мысли о внучке. В который раз она не приехала. Не случилось ли что?
По Варваре, матери Лидии, Митрофан горевал долго. Уж очень сильно ее любил. И тем больнее ему было, когда Степан Синюшкин бросил беременную Варвару и укатил с прежней продавщицей сельмага куда-то в Архангельскую область.
Варвара сразу осунулась, сникла, за домашнюю работу почти не бралась. Так сильно прикипела? Когда накатывало, бросала все, даже недостиранное белье, забивалась в угол своей небольшой комнатушки и плакала. Плакала и ночью, всхлипывая в подушку.
Когда это случалось, Митрофан не спал всю ночь, толкал в бок свою Авдотью:
— Поди, успокой.
И даже если умолкали тяжкие стоны Варвары, долго еще ворочался, пока не забывался под утро с первыми криками петухов.
То же самое происходило на ферме, где она работала. Варвара то уходила с головой в работу, не замечая времени, то неожиданно бросала дойку и втупившись в одну точку, замирала.
Бабы бранили ее, окликали, пока Варвара медленно выходила из оцепенения.
Степку считали в деревне видным парнем. Многие девчата даже соседних поселков неравнодушно косились на его вихрастый чуб и выразительные глаза, и Степка пользовался этим, беспутствовал напропалую. А когда деревня прослышала, что он загулял с Варькой, дочкой Авдотьи Прохиной, о которой мало кто говорил, так как она была не на виду, все удивились. Иные даже позавидовали:
— Ишь, Варька. Тихая, тихая, а такого парня опутала.
Один Митрофан не радовался: не выносил подобных вертухаев. А после того, как Степан оставил Варвару, заговорили иначе:
— Дура-то, дура, такого парня не уберегла. Чего девке надо, сам черт не поймет.
Все это выслушивал Митрофан, и сердце его сжималось от боли. Однажды даже из-за этого сильно вспылил и подрался со своим старым дружком, Иваном Громовым. Но друзья есть друзья: сегодня поссорятся, завтра помирятся. Только после того случая Громов больше Варвару недобрым словом не упоминал, наверное, понял-таки, как дорога Митрофану дочь…