Шрифт:
Закладка:
Свадьбу играли тёплой осенью, на окраине Петрограда. Гуляли в таборе, на обрывистом берегу реки, расстелив на пожухлой траве, среди шатров, ковры и скатерти. Отцы семейств не пожалели денег, не поскупились на угощение. Свадьба вышла людная, богатая: прибыла родня из Москвы и Петербурга, из Смоленска, Рославля, Витебска, Могилёва… Поднимались стаканы с вином и водкой, говорились речи и поздравления, плясали цыганки, красуясь цветными шалями, богатыми юбками, золотыми серьгами и браслетами… Отец невесты сидел рядом со сватами в новом пиджаке, в шёлковой рубахе и выглядел счастливей, чем жених. А Лёшка старался не пить, страшно боясь, что к ночи будет ни на что не годен и не сумеет сделать то, что каждый муж должен сделать сам, не полагаясь на старух. Калинка сидела рядом с ним в пышном белом платье, в кружевной фате, в белых атласных туфельках, которые надела в последний раз, – и всё её нежное, тёмное, тонкое лицо было в слезах. Слёзы бежали и бежали, не просыхали дорожки на щеках невесты, прозрачные капли дрожали на ресницах, падая на судорожно стиснутые пальцы. Калинка не улыбнулась ни разу за всю свадьбу, – хотя старалась изо всех сил, – но губы её дрожали, и улыбка получалась жалкой и кривой.
«Да что же с ней такое? – недоумевал Лёшка. – Замуж ведь идёт, в семью достойную! Обижать её никто не будет… Я её люблю, она радоваться должна!»
Ему очень хотелось спросить, отчего Калинка так печальна, но их то и дело отвлекали, приходилось слушать поздравления, кланяться, благодарить в ответ – и до самой ночи жених с невестой так и не сказали друг другу ни слова.
Уже в полной темноте, под круглой холодной луной их проводили в шатёр. Лёшка сделал всё хорошо, быстро и аккуратно: старшие братья не зря водили его в город к раклюшкам… Он был уверен: больших мучений он жене не доставил. Калинкину рубашку вынесли гостям, восторженный вой поздравлений разлетелся по речному берегу. Молодая жена вышла затем и сама – бледная, уже не плачущая. Смеющиеся цыганки повязали её платком, опоясали широким фартуком, – и свадьба покатилась дальше. Теперь можно было пить сколько влезет, чем Лёшка и воспользовался: конца свадьбы он уже не помнил. А через неделю их табор снялся с места и покатил на зимний постой.
Калинка старалась как могла. Они со Лёшкой прожили восемь лет, и за эти годы муж не услышал от неё ни слова жалобы. Она больше никогда не надела туфель. Она носила таборные юбки и кофты, повязывала платком свои роскошные косы. Она вставала раньше всех, чтобы притащить от реки огромное ведро воды. Она ходила с женщинами по деревням, старалась запоминать всё, чему учит её свекровь. Годы спустя Лёшка понял: если бы не его мать, они с Калинкой не прожили бы вместе и года. Старая Милка, хорошо понимая, на ком женился сын, терпеливо учила городскую невестку всему тому, что любая таборная девчонка знала с пелёнок. Но через полгода и у свекрови стали опускаться руки.
– Ничего не может… – вздыхала она, сидя вечером у костра. – Ничего не умеет, бедная… Просить ей невмочь, кричать ей стыдно, плакать не получается… Гадать не умеет совсем! Врёт – и краснеет, как та рябина, не знает, куда глаза деть! Наши дуры хохочут, издеваются над ней… Не могу же я всегда отгавкиваться! А Калинка наша и постоять за себя не умеет! Ну что, старый пень, – доигрался? Доменялся?! Выгадал сыну счастье, баранья твоя башка?!
– Ничего, научится, – говорил Бакро – но уже не так уверенно.
Прошло ещё полгода. Всё шло по-прежнему. Другие цыганки приносили по вечерам в табор кур и сало, горделиво вытряхивали из торб крупу, яйца, масло. А Калинка приносила свеклу и картошку, варила из них горький, вечно выкипающий суп (хорошо готовить на огне она так и не выучилась), а по ночам Лёшка иногда слышал её слабый, едва различимый плач.
Родившиеся дети не поправили положения. Любой таборной цыганке орущий на руках младенец был огромным подспорьем в её делах: несчастной матери с больным ребёнком на руках подавали втрое больше. Но Калинка не умела пользоваться даже этим! В конце концов их семья стала самой нищей в таборе. Сам Лёшка старался как мог: нанимался на конные дворы, на стройки, несколько раз удачно выменивал лошадей. Но по стране уже прокатился и затих НЭП, начались колхозы, у крестьян отбирали лошадей и прочий скот. Цыган новая власть пока не трогала, но конные рынки и ярмарки позакрывались, и таборным мужикам пришлось совсем туго. До того, чтобы продавать коней и вступать в ТОЗы, пока не доходило, но заработать копейку становилось всё тяжелее. Те, у кого были добычливые бабы, ещё как-то выкручивались, а Лёшке с Калинкой стало невмоготу. Дети уже начали прикармливаться у чужих шатров. Калинка – молчаливая, с вечной испуганной гримасой на лице, почти утратившая красоту – всё так же ходила с цыганками по обедневшим деревенским дворам, всё так же по вечерам виновато вытряхивала из тощей торбы сухие корки, всё так же украдкой плакала.
Впрочем, случались и удачливые дни: когда Калинке удавалось собрать вокруг себя ярмарочную толпу своим пением. За это подавали хорошо, но таборные смеялись над таким заработком: «Такое – для детей, для девок, это они за копеечки по базарам пляшут! Достойная цыганка другим берёт!» Но те счастливые вечера Лёшка помнил наперечёт. Они варили густой суп, радостная Калинка кормила детей, потом начинала петь – и к их шатру один за другим подтягивались цыгане. Так, как жена Лёшки, не пела ни одна цыганка в таборе. Но, кроме песен, нужен был ещё и кусок хлеба. А его не было.
Несколько раз Лёшка бил жену: безнадёжно, от отчаяния, измучившись от насмешек цыган. Калинка всё вынесла безмолвно, как и полагается цыганке, но дела это ничуть не поправило. Только это она и умела хорошо: терпеть. А Лёшка уже готов был удавиться от смеха цыган и вечной голодухи. К тому времени они уже отделились от отца, имели свою палатку и лошадей. Но свекровь по-прежнему совала в торбу невестки куски, и большего позора в таборе быть не могло. Дело усугублялось ещё и тем, что другие цыганки в их таборе были как на подбор: ловкие, удачливые, языкатые. Они ходили обвешанные золотом, покупали мужьям самогон, варили у шатров мясной