Шрифт:
Закладка:
Сталин по поводу этого фантастического «объяснения» Энгельсом успехов русской политики пишет: «Такая трактовка вопроса в устах Энгельса может показаться более, чем невероятной, но она, к сожалению, — факт» (Большевик. 1941. № 5. С. 2).
Замечу, к слову, как совсем непонятный курьер, что Энгельс причисляет к лику этих «железно настойчивых», талантливых, смелых авантюристов смирнейшего, бесцветнейшего, бездарнейшего чиновника, карьериста Нессельроде, не смевшего рта раскрыть при Николае I, или невинного князя Ливена, известного в истории русской дипломатии лишь тем, что у него была умная жена, Дарья Христофоровна.
Суровая и до последних деталей справедливая критика Сталина на этом не останавливается: «Я уже не говорю о том, что завоевательная политика со всеми ее мерзостями и грязью вовсе не составляла монополию русских царей. Всякому известно, что завоевательная политика была также присуща не в меньшей степени, если не в большей степени (курсив наш. — Е.Т.) королям и дипломатам всех стран Европы, в том числе такому императору буржуазной формации, как Наполеону, который, несмотря на свое нецарское происхождение, с успехом использовал в своей внешней политике и интриги, и обман, и вероломство, и лесть, зверства, и подкупы, и убийства, и поджоги».
Напомню, что поколение, к которому принадлежал Энгельс, прожило свою молодость в такие десятилетия, когда Николай I главенствовал в международной политике и когда не только перед ним трепетали и пресмыкались монархи и министры европейских держав, но когда и среди ненавидящих его представителей революционной общественности порой возникало чувство полной безнадежности борьбы против «северного колосса» и против поддерживаемых им удушающе-реакционных феодально-монархических порядков на всем континенте.
Разумеется, 1890 год, когда Энгельс писал свою статью, совсем не походил на тридцатые или сороковые годы XIX века, и Энгельс не имел оснований называть царскую власть «последней твердыней общеевропейской реакции». Сталин и отмечает неправильность, неисторичность этого обозначения: «Что царская власть в России была могучей твердыней общеевропейской (а также азиатской) реакции — в этом не может быть сомнения. Но чтобы она была последней твердыней этой реакции — в этом позволительно сомневаться».
И не только эта переоценка со стороны Энгельса роли царской власти анализируется и отвергается Сталиным. Он отмечает необоснованность также переоценки роли стремлений России к захвату Константинополя, как чуть ли не главной причины развязывания в будущем войны в Европе. Нет, в 1890 году Энгельс уже не имел права обойти другой, более существенный момент: империалистическое соперничество и борьбу за колонии, за рынки сбыта и сырья, он не должен был обойти молчанием уже назревавший антагонизм между Англией и Германией.
Преувеличение роли стремлений России к захвату проливов — тоже, как нам кажется, отчасти навеяно старыми, так глубоко переживавшимися Энгельсом впечатлениями Крымской войны. Поэтому нам показалось удивительно, кстати, следующее замечание Сталина: «Дело в том, что со времени Крымского поражения России (пятидесятые годы прошлого столетия) самостоятельная роль царизма в области внешней политики Европы стала значительно падать и к моменту перед первой империалистической войной царская Россия играла в сущности роль вспомогательного резерва для главных держав Европы».
С чем мы имеем тут дело: только ли с научной критикой исторических ошибок Энгельса? Нет, нечто более призывное (будящее), повелительно требующее самого пристального внимания, чуется и во всем содержании статьи Сталина, и в появлении ее в печати за один месяц до разбойничьего немецкого вторжения в пределы Советского Союза. Зоркий, еще ни разу не ошибавшийся кормчий, сигнализировал близкую опасность: «Нужно отметить, что эти недостатки статьи Энгельса представляют не только историческую ценность». Они имеют или должны были иметь еще важнейшее… значение. В самом деле: если (курсив Сталина. — Е.Т.) империалистическая борьба за колонии и сферы влияния упускается из виду, как фактор надвигающейся мировой войны, если (курсив Сталина) империалистические противоречия между Англией и Германией также упускаются из виду, если (курсив Сталина) аннексия Эльзас-Лотарингии Германией как фактор войны отодвигается на задний план перед стремлением русского царизма к Константинополю, как более важным и даже определяющим фактором войны, если(курсив Сталина), наконец, русский царизм представляет последний оплот общеевропейской реакции, то не ясно ли, что война, скажем, буржуазной Германии с царской Россией является не империалистической, не грабительской, не антинародной войной, а войной освободительной или почти что освободительной?»
Таков убийственный и (строжайше точный) политический вывод, который получается из этих «более чем невероятных» ошибок Энгельса.
И, конечно, подобные рассуждения Энгельса очень облегчили «совесть» разных Шейдеманов и Носке в тот день, когда германский главный штаб нашел удобным для нападения на Россию: «Едва ли можно сомневаться, что подобный ход мыслей должен был облегчить грехопадение германской социал-демократии 4 августа 1914 года, когда она решила голосовать за военные кредиты и провозгласила лозунг защиты буржуазного отечества от царской России, от “русского варварства” и т.п. “Немудрено, что Энгельс и дальше” уже в 1891 г., провозглашал (в письмах к Бебелю): «победа Германии — есть победа Революции», «если Россия начнет войну, вперед на русских и их союзников, кто бы они ни были». Приведя эти восклицания Энгельса, Сталин отмечает, что при подобных лозунгах «не остается места» для надежд на превращение империалистической войны в войну гражданскую. Энгельс еще считал нужным сделать (реального значения не имеющую) оговорку «если Россия начнет войну… кому же неизвестно, что в 1914 году Шейдеманы и Носке моментально поверили на слово, что именно Россия желает начать войну?
А в 1941 году Геббельс уже прямо хвалился тем, что никаких предлогов для нападения на Россию не требуется… Прогресс в «откровенности» был бесспорный.
Если по давнишнему классическому определению, лицемерие есть дань, которую порок платит добродетели, то немецкие социал-демократы оппортунистского типа, еще платившие эту дань в девяностых годах XIX века и даже еще в 1914 году, — в гитлеровские времена окончательно избавили себя от этой докучливой обязанности и отбросили далеко прочь всякие фиговые листья56.
И далее Тарле о Сталине:
«И в той твердой его уверенности, что мы одержим конечную победу (над гитлеровским фашизмом. — Э.М.), несомненно сказалось также многое, очень многое, что он умел извлечь из истории, постоянно ее изучая и неотступно вдумываясь в ее безмолвные и все же красноречивые указания»57.
В 1890 году Энгельс статьей о русском царизме формировал из России образ врага, который якобы мешал Западу перейти от капитализма к социализму. Спустя пятьдесят лет Геббельс делает то же самое, создает из Советского Союза образ врага, которого нужно остановить, только не во имя превращения европейского капитализма в социализм, а для устранения угрозы Европе (по словам Тарле, «бесспорный прогресс в откровенности»).
Но вот эту преемственность в деле представления России Западом как врага и выявляет Тарле в своей статье, когда ставит в одну строку Энгельса, немецких социал-демократов Шейдемана и Носке, — и Геббельса, который говорил, что никаких предлогов для нападения на Россию не требуется. Это своего рода линия Тарле, на которой стоят те, кто считает Россию дореволюционную и постреволюционную самым большим оплотом реакции. Если продолжить линию Тарле в контексте того времени, то воображение подсказывает еще одну фигуру — Черчилля, экс-премьера Великобритании, который через год после разгрома гитлеровской Германии формирует образ Советского Союза как государства, стремящегося завоевать Европу. Тарле не упоминает Черчилля в статье, но логикой ее заставляет вспомнить эту фигуру. А если совместить представления о России и ее людях у одного из сподвижников Наполеона, графа Дарю, у Энгельса, у Геббельса и Черчилля, то получается такой объемный и такой же искаженный образ этой страны и населяющих ее людей, что он провоцирует определенные военно-политические планы.
Образ России
(1812 г.) Граф Дарю, главный интендант армии Наполеона: население России «это — почти