Шрифт:
Закладка:
Поэма Якуба Коласа «Симон Музыкант» была напечатана в 1925 году. А в следующем году в честь 20-летия со дня опубликования первого стихотворения ему было присвоено высокое звание Народного поэта Беларуси. Позднее он был избран академиком Академии наук Белоруссии, председателем республиканского комитета защиты мира, депутатом Верховного Совета СССР, награжден 5 орденами Ленина, орденом Красного Знамени, Трудового Красного Знамени, а также многими медалями. Активную общественно-политическую деятельность поэт гармонично совмещал с плодотворной творческой работой. Из-под его пера вышло несколько прекрасных книг прозы и поэзии. Своим жизненным путем, который достойно завершился 13 августа 1956 года, Якуб Колас всецело ответил на вопрос, поставленный в поэме «Симон Музыкант».
Часть III
Глагол настоящего времени
Творчество авторов «Молодого Петербурга» периода земного колебания
«На долю секунды осветился весь воздух, почувствовалась некая теплая волна, сейсмические станции зарегистрировали слабый толчок, память и история немного изменились, поменялись экспонаты в музеях, записи в документах, роза ветров облетела», — свидетельствует о нашем времени Александр Акулов. Ему представляется, как хмельная душа города, облепленная летучими тенями преставившихся в блокаду, вдруг простирает над Невой свои призрачные крылья и попирает священную корону Санкт-Петербурга. Наверно, едва ли уловимо это надломное мгновение, когда все, не изменяясь, изменяется. Ничего и не случилось: трамваи идут, фонари мерцают, готы завоевывают Рим, премьер уезжает на Восток, душенька восстает из мрака.
Но главное и неизбежное все-таки произошло: в незыблемой системе координат точка нашего отсчета незаметно перемещается мимо божественного перекрестия Истины, Добра и Красоты. Эта точка, блуждающая в снежном пространстве России с начала столетия, как бы предполагает иной угол зрения, иной, выражаясь языком Хлебникова, угол сердца. Потому стремительно меняющиеся картины и чудятся некими дикими обломками бытия, и лишь краешек глаза с тревогой следит за казалось бы исчезающей в дымке прекрасной константой.
«Все — сказано! — смешалось», — цитирует яснополянского мудреца лирический герой поэмы Константина Крикунова «Ты», опубликованной там же — в литературном альманахе «Молодой Петербург», изданном в 1998 году. Но это теперь другой дом, за окном которого запросто меняют погоду и войны, куда не светит солнце и не ступает тьма: «все только мелькает быстро-быстро». Оттого и поэма — своеобразный дневник запечатленных мыслей, образов, фраз, прихотливо возникающих и пересекающихся. Это куда ближе и роднее джойсовского потока сознания, ибо есть «миг узнавания», есть общая с читателем атмосфера. Вот печальное газетное сообщение: «Застрелился полковник в отставке. Оставил записку: „Я воевал не за эту Родину“». Вот отдаленная перекличка с гоголевской одой птице-тройке: «Страна моя, крыши твои белоснежны, и вихри стоят над ней! Как страшна, как радостна эта охота, эта жизнь! Спасибо за кружение головы.» Герой Константина Крикунова — человек неясной свободы, вслед за Сартром восклицающий: «Я выбираю свободу выбирать!» — словно заворожен русской метелью и скольжением в неизвестность. И, как заклятие, звучат его слова: «Мы возвращаемся: Буэндия в деревеньку Мачадо, дороги в Рим и слезы в Москву».
«И возвращается ветер на круги свои», и все возвращается, как отзвук былого, как смутное воспоминание, и все называется уже иначе: человек, дом, улица, город, страна, пространство, время. По мысли о. Павла Флоренского, божественно имя, данное изначально, а суетное переименование есть соблазн, идущий от противоположного.
«Кто его так окрестил? Сходства-то — волосы да пиджак только», — вопрошает Юрий Митрофанов о притязательном прозвище своего героя — пане Ленноне. Да и прочие персонажи его сибирской «Повести о диком луке» носят чужие имена: Бибиси, Старка, Зибберхауз. Даже голубоглазая русалка, вынырнувшая из весенней речки Черторовка, гордо нарекает себя Терезой и глаголет по-голландски. Одна лишь грустная Норвежская дева, «бригадирова жена», по-настоящему оправдывает свое чужое имя. «Но доводилось увидеть ее невзначай иною. Под вечер, как правило. Стоит себе у забора и в степь глядит. Отрешенно, подолгу. Сама — далеко где-то, судя по взгляду — полное отключение. И степь ей не степь тогда, а Норвежское море. И она — у прибоя».
Оправдание имени происходит тогда, когда сопрягается в человеке его внешнее и внутреннее, сокровенное, когда между здешним и потусторонним истаивает черта. У доморощенных «битлов» из захолустной Дикой станицы нет этого чудесного сопряжения, потому их клички кажутся зыбкими, преходящими, и бессловесна, а значит бездушна для них заморская песня, Бог знает зачем занесенная в далекую азиатскую степь. Но забудутся иностранные прозвища, растворится в синеве «американская мечта», заржавеют в сараях мотоциклы станичных «ковбоев», и потечет жизнь, русская жизнь, по ухабам и колдобинам «фигпроезжих» дорог, с коптящей керосиновой лампой в олабужской избе, под свист ледяного ветра. И только, подобно каменной бабе, останется стоять у околицы Норвежская дева, с нездешней грустью глядящая на волны золотого ковыля.
Несказанная, невыразимая тоска о запредельной любви возникает в силу несбыточности ее реального, земного осуществления. Какие невзгоды и ненастья претерпевает любящая душа, чтобы добиться малой награды? «Я готова провести остаток жизни, стоя перед ним на коленях», — это трогательное признание жены Достоевского осеняет весь смысл бытия для Янки, героини рассказа Анны Варенберг «Мужчина моей мечты». И вот она, «стриженая девчонка, свихнувшаяся от любви уличная торговка в линялых джинсах из сэконд-хэнда», превозмогает боль и отвращение, пытаясь спасти и сохранить любимого, возвысить его и слиться с ним, повторив, может быть, прекрасный порыв Суламифи: «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь». И Макс, предмет ее обожания, а на деле — неудачливый рекламныей агент, тайный наркоман и бисексуал, сочиняющий пошлые боевики и «ужастики» на голливудский лад, через любовь и покаяние воистину воскресает из праха. Очищаясь, он пишет теперь беспрерывно, сутками напролет: «Огромный нарыв, каким была его душа, этот гнойник вскрылся наконец во всем своем омерзительном безобразии, и гной вместе с кровью тек на листы вместо чернил». Ибо любовь есть живое, а не мертвое начало, и только в Боге, сообразуясь и соразмеряясь с Ним, возможно подлинное творчество.
Как бы отрицая это живое всепобеждающее начало, Анатолий Бузулукский дает своему произведению безрадостное заглавие — «Поэзия мертва». Подобно пушкинскому герою, его Евгений где-то служит, мечтает разбогатеть, хочет жениться, чтобы «жизнь