Шрифт:
Закладка:
В 12 лет я испытал сильнейшее потрясение.
У меня был сосед – старше меня на три года. Несмотря на то, что мы жили рядом, учились в одной и той же школе, говорили на одном языке, различий между нами было столько, словно мы вышли с разных планет. Я играл на скрипке и фортепиано, писал стихи, сочинял музыку. И мои родители делали все, чтобы я рос человеком искусства с самого раннего детства, – водили меня на концерты, театральные спектакли, в музеи.
Совсем не так было в семье моего соседа.
Отец – алкоголик, пропивавший до последней копейки свою нехит- рую зарплату, постоянно бил свою жену и четверых несчастных детей. Дети росли, по сути, бездомными – их воспитывала улица. Чтобы как-то выжить, их мать – жена алкоголика тетя Шура – работала дома, обстирывая почти весь район. Она так мало брала за свою работу денег, что даже другие бедные люди предпочитали отдавать ей свое белье и платить 30 копеек, чем стирать самим.
Не было в доме никаких удобств, даже воду нужно было таскать из колонки со двора. У тети Шуры были вечно красные и опухшие от воды руки.
А в единственной комнате, которая была кухней, прачечной, столовой и спальней, совершенно невозможно было находиться: от бесконечного пара перекрывало дыхание, пахло одновременно грязным и чистым бельем, скользкие, пропитанные миллионами скверных запахов стены вызывали чувство брезгливости.
Мой сосед к тому времени уже успел пересидеть в нескольких детских тюрьмах. А в перерыве между отсидками не знал, куда деваться. Дома – жутко, а на улице… ну сколько времени можно пробыть на улице? Единственное место, где он чувствовал себя уютно, – это наша квартира. Мне было очень жалко Витьку, и я старался развлечь и накормить его (он всегда был безумно голоден).
Я смотрел на него и думал, что жизнь – это лотерея, и он, в отличие от меня, вытащил несчастливый билет. Даже моя мама, уходя на работу, часто говорила о том, что из еды я должен разогреть, то есть чем мы с Витей пообедаем.
Однажды, когда он пришел ко мне в гости, я отправился разогревать еду, а Витя принялся рассматривать предмет моей особой гордости – альбом марок.
В те тяжелые, нищие годы марки воспринимались как посланцы из другого мира. При помощи марок можно было совершить путешествия в другие страны, побывать в музеях, отправиться на машине времени в гости в доисторические времена.
Память на всю жизнь запечатлела, как папа, мама и я сидим вечерами рядом, держим альбом и, рассматривая марки, фантазируем. На улице – темно и холодно, в доме – полумрак, лишь над марками – старая лампа.
В доме тоже холодно, но мы сидим, прижавшись друг к другу, мы – далеко, в жарких странах, рассматриваем пирамиды, сфинксов, Тадж-Махал.
Витя тоже любил рассматривать альбом и продолжал это делать, пока я разогревал пищу.
Мы с ним поели, и он неожиданно заторопился домой. Я был несколько удивлен этой спешкой, мы ведь были одни, а идти-то ему некуда. Причину его спешки я понял на следующий день, когда открыл альбом. Марок не было. Кое-что, правда, оставалось, но все лучшее: живопись, страны, пальмы, Тадж-Махал, собор Святого Петра, сказки Андерсена и картины художников – все исчезло.
Потрясение мое было так велико, что с того момента я навсегда утратил всякое желание даже видеть марки.
Должен сказать, что в своих мыслях и представлениях я был настолько чист, что когда открыл альбом и не увидел любимых марок, то пытался понять, что я мог с ними сделать.
Я готов был скорее признать себя лунатиком, ночью бессознательно раздававшим марки прохожим, чем заподозрить кого бы то ни было. Мысль о Витьке даже не пришла мне в голову.
Но она пришла в голову вернувшимся с работы моим родителям.
Узнав о том, что вчера Витя был у меня в гостях, они отправились разговаривать с ним.
Через несколько дней появились три марки, помятые, трагически одинокие, потерявшие для меня всякую связь с коллекцией, вечерними путешествиями и той тихой невозвратимой радостью путешествия, фантазий, сказок. Остальные марки Витька успел продать.
И что же было нам делать? Идти в милицию? Чтобы Витьку в очередной раз посадили?
Решили, вздохнув, что ничего уж не поделаешь, не судьба. А вот Витьку придется в гости никогда больше не приглашать. В это время у меня наступил период, который есть в жизни каждого, кто входит в мир музыки. Я называю этот период «космическим».
Это когда юный музыкант открывает для себя две очень важных вещи. Первое открытие – «Лунная соната» Бетховена, а второе – что я САМ могу (!!!) ее сыграть.
После этих двух открытий обычно наступает эпизод, когда все-все-все на свете воспринимается как досадная помеха на пути к бесконечному наслаждению от безостановочной игры этой музыки. Примерно через месяц после начала моего «лунного» помешательства в самый разгар священного ритуала – звонок в дверь. Самое неожиданное, что передо мной – Витька. После злополучной истории с марками прошло больше полугода. И, естественно, Витька не только не приходил, но старался не попадаться нам на глаза. (Мы, разумеется, ничего бы с ним не сделали, но он-то об этом не знал!)
И вдруг – звонок в дверь. Витька! Глядя куда-то в сторону, он говорит:
– Ты играешь какую-то очень красивую музыку, и я все время к ней прислушиваюсь. Ты можешь сыграть ее для меня?
– Ну конечно же, могу. Заходи.
Я сыграл.
– А что это за музыка?
И я рассказал ему о Бетховене, о его глухоте, о его безответной любви к графине Джульетте Гвичарди, о его сонате, ей посвященной, о немецком поэте Рельштабе, который после смерти Бетховена назвал сонату «Лунной».
Витька слушал затаив дыхание. А затем спросил, не могу ли я сыграть эту музыку еще раз. Я сыграл. А затем он ушел. Я же продолжил работу над сонатой. Примерно через час – звонок.
– Послушай, ты все равно играешь эту музыку, можно мне посидеть и послушать ее еще? Я тебе не помешаю.
– Ну конечно же, садись и слушай.
Я не знаю точно, сколько времени он просидел, ибо я забыл про него, совершенно погрузившись в эту музыку.
Тогда, играя, я понял, что название, данное поэтом бетховенской сонате, – ошибка, ибо слово «лунная» полностью лишает слушателя