Шрифт:
Закладка:
Обычно заключение экспертизы становилось известным из того, в какую камеру Бутырки сажали по возвращении из Института. Признанных невменяемыми отправляли в специальный «психиатрический» блок с больничным питанием — епризнанку». Однако в этот раз все было как-то не так. Нас, троих зэков, привезенных из Сербского, просто закрыли в одной из камер уже знакомого спецкорпуса. В ней сидел один человек — эпилептик, сам ожидавший экспертизы в Серпах. Питание тоже не было больничным.
Вечером, прямо за ужином, у эпилептика начался припадок. Вдруг он по-звериному взвыл и свалился на пол с ложкой в руке. Мы успели подложить ему подушку под голову, чтобы в судорогах он не разбил ее об пол. Надо было еще засунуть что-нибудь в рот, чтобы больной не откусил язык, но под рукой не было ничего подходящего. Бутырские ложки того времени представляли из себя толстые алюминиевые полусферы на коротком и тоже толстом черенке. Такими их делали для того, чтобы зэки не затачивали ложки, в зажатый судорогой рот эпилептика черенок не пролезал. Втроем изо всех сил мы прижимали несчастного к полу — пока вой и припадок не прекратились. Потом положили его на койку — изо рта бедняги текла розовая пена.
Припадки били его каждый день. Их можно было предугадать по тому, как эпилептик мрачнел, становился раздражительным — и мы уже заранее готовили подушку и сворачивали жгутом полотенце, которым перетягивали ему рот через зубы. Через пару дней это покусанное вафельное полотенце стало похожим на знамя полка, побывавшего в битве при Ватерлоо.
Прочие соседи, хоть и были молодыми парнями, но были неразговорчивыми. Все находились в депрессивном состоянии и целый день только гадали на доминошках, признали их вменяемыми, и если признали, то сколько дадут срока. От кислого бутырского хлеба всех разносило, так что к незримо витавшему в камере депрессивному духу добавлялась еще и вполне ощутимая вонь. Вечером шестого июля меня, наконец, вызвали на этап — выйдя в коридор, я только спокойно и вздохнул.
Всю ночь, как обычно, пришлось провести на сборкепримерно в той же компании, что и по приезде в Москву. Каждый второй был арестован непонятно за что. Большинство были ранее судимые. Их невинной повесткой вызывали в паспортный стол, где ставили в паспорт штамп «Выписан», — и наутро арестовывали за «нарушение паспортных правил». Предолимпийская чистка была в полном разгаре.
Грузили в Столыпин где-то в районе Казанского вокзала. Этап в Самару выдался очень тяжелым. Лето близилось к своему апогею, но даже для июля с утра было очень жарко. Пока вагон маневрировал на путях, солнце уже накалило крышу до того, что дотронуться до нее стало невозможно.
— Начальник! Воды!.. — раздавались беспомощные крики. Воду раздали только после полудня, в туалет не выводили почти до самой Рязани — и то вывели только потому, что в вагоне начался бунт.
После ругани и безответных просьб неожиданно по вагону покатился крик:
— Качай вагон!!
Этот эффектный и очень опасный трюк был единственным способом протеста на этапе. В каждой клетке зэки слипались в массу у стены, после чего быстро шарахались к решетке — и тут же назад. Через пару минут их движения становились синхронными, и вагон действительно на полном ходу начинало сильно раскачивать. Мы тоже метались в тройнике между стеной и решеткой, хотя всем было страшно. Казалось, еще несколько бросков, и вагон слетит с рельсов — после чего от «спецконтингента» останется только фарш.
Испугался и начальник конвоя. Он выскочил из конвойного отсека, отматерился на всех и приказал выводить в туалет. Качка прекратилась.
Мест в Столыпине не хватало, забили даже тройник, где я сидел, и там оказались семь человек. Среди попутчиков были два солдата из медсанбата. Они получили по восемь лет за то, что вытягивали из ампул морфин, кололись им, а в ампулы заливали обычную воду, после чего их запаивали. Солдаты делали это с чистой совестью — война была далеко в Афганистане, морфин все равно через некоторое время списывали за истечением срока годности. Афера вскрылась совершенно случайно. Командир батальона тоже был не прочь уколоться и с неприятным удивлением заметил, что морфин «не берет».
На станциях вагон превращался в газовую камеру — окна закрывались, и все заволакивалось фиолетовым табачным дымом.
— Открой окно, командир! Задохнемся все, — пытался достучаться до сержанта какой-то зэк.
Сержант резонно отвечал: «А хули ты сам куришь?» В ответ на это шел отборный мат — сержант был прав, так что, кроме мата, ответить было нечем. Зэки курили вовсю и напоминали каких-то легендарных самураев, решивших смыть позор пленения смертью — правда, не сделав себе харакири, а избрав не менее мучительную смерть от удушья.
За окном пышно расцветало лето. На солнце блестели реки, луга сверкали красками полевых цветов, вихрь воздуха закинул в Столыпин несчастную пчелу. Она упорно билась почему-то о слепую стену Столыпина, пока кто-то ее не раздавил.
Все раскручивалось в обратной последовательности, как при перемотке фильма. Те же станции, которые я проезжал по дороге в Москву, те же прожекторы на лагерных вышках, те же встречные поезда под теми же номерами. В Потьме снова долго стояли, там выгрузили половину Столыпина — и тут же вновь под завязку нагрузили новым «спецконтингентом». «Особняки», следственные, женщины, зэки строгого режима в кирзовых ботинках и черных униформах — снова «Ноев ковчег», каждой уголовной твари по паре.
Снова ядовитый махорочный дым, духота, топот конвойных сапог, ругань зэков, которых дотошно шмонали, то есть грабили.
— Начальник, воды!..
— Начальник, в туалет, на оправку!..
Под эти стоны я дремал, засыпал и просыпался. Выехали только вчера, но казалось, что поезд в пути уже очень долго. День этапного сурка.
В Самару поезд приехал ближе к полудню. Здесь было еще жарче, чем в Москве. Стоило только вагону остановиться, как за пятнадцать минут от крыши — я лежал, как обычно, на верхней полке — разил жар, как из доменной печи. На станции, как и положено, солдаты задраили форточки, и вагон тут же превратился в некий филиал «горячего» буддистского ада.
Городской конвой запаздывал. Поезд стоял, из форточек больше приносило жар, чем выносило дым.
— Начальник, дай воды, человеку плохо!..
В обморок упала какая-то женщина. Тройник стоял в наибольшем отдалении от первой, женской, клетки, так что доносился только визгливый шум.
Наконец, появился начальник конвоя, и солдаты, как сорвавшись с цепи, начали выталкивать зэков из клеток.
— Выходи, быстро! Без последнего!..
— Этого в стакан, — скомандовал начальник конвоя, стоявший у воронка с пачкой дел в руках.
Дверь стакана захлопнулась. Стены воронка были раскалены, металл обжигал руки. Нечем было дышать, по телу тек густой пот. Носки промокли, влага снова хлюпала в сапогах.
Не помню, как я добрался в камеру привратки. Снова валялся там на бушлате, брошенном прямо на бетонный пол, и заглатывал воздух, как попавшая на берег рыба. Здесь было душно, но не так жарко — толстые бетонные стены хранили холод, наверное, еще с зимы.