Шрифт:
Закладка:
Дни потянулись серой вереницей — невыразительные и похожие друг на друга.
Он делал то, что нужно было делать для поддержания жизни: просыпался, ел кусок хлеба с чаем и ехал на работу. На проходной завода виновато проскальзывал мимо охранников, втянув голову в плечи. В кабинете ни с кем не говорил, а если к нему обращались, отвечал тихо и односложно. Перед тем как выйти из кабинета в туалет или столовую, он выглядывал в приоткрытую щелочку между дверью и проемом: не видать ли там Танечки или, что еще хуже, Егорова. Ходить в курилку перестал. Вместо этого грыз и ломал карандаши, разбросанные по кабинету. В верхнем ящике стола уже скопилась целая гора карандашных огрызков; Фролов выдвигал ящик с осторожностью, боясь привлечь внимание грохотом.
Старые знакомые, увидев его сейчас, сказали бы, что это не Фролов. Фролов намного выше, он держит спину прямо, а говорить пытается твердо. У Фролова есть голос. У этого нет ничего. Этот прошмыгивает мышью, сутулится, бормочет что-то себе под нос и корчится, как червь, вырванный из земли. На лбу у него испарина, руки трясутся, протягивая рубль в кассу гастронома. Ходит он тоже как-то боком, пригибая голову, пряча руки; никому не глядит в глаза и, даже показывая кондуктору проездной, отводит взгляд в сторону. После работы скорее несется в гастроном — но не в тот, что у Сережиного дома, а в другой, через три остановки. В гастрономе покупает концентрированный суп в брикете, чай и кирпич ржаного хлеба. Дома разминает брикет и, залив его холодной водой, варит в кастрюле. Суп получается зеленоватого цвета, на поверхности плавают желтые макароны-звездочки. Этот хлебает суп без интереса, монотонно и медленно, боясь расплескать капли на стол; моет посуду, садится на продавленный диван, до ночи слушает веселые голоса соседей за стенкой и сонное бурчание телевизора. Потом спит. Не засыпает, а проваливается в темную яму сна, чтобы через восемь часов с трудом разлепить глаза, посмотреть в потолок и вздохнуть. Опять утро, опять надо жить эту жизнь.
Как-то раз, выходя из квартиры, Фролов столкнулся с Ебелкиным; тот предложил идти вместе, отказаться было неудобно, а поддерживать разговор — тягостно. Ебелкин говорил громко и оживленно, задавал какие-то вопросы про переезд и обустройство дома. Фролов отвечал заторможенно, потел и пыхтел. В итоге решил, что больше с Ебелкиным на работу не поедет. Отныне перед выходом на лестничную клетку он всегда смотрел в глазок и, затаив дыхание, прислушивался к грохотанию лифта.
Скоро у него вошло в привычку избегать любой возможности поговорить с людьми. Даже с самим собой Фролов не затевал бесед, даже под нос не бормотал. Слова утратили вескость и ценность; утрачена была сама необходимость в них. Возвращаясь домой, он выбирал самые безлюдные, самые невзрачные тропинки между бараками. Он никому не сообщил нового адреса и не открыл дверь, когда пришла знакомиться управдомша.
* * *Лишь однажды пришлось изменить отшельничеству. Как-то вечером в дверь позвонили. Фролов не собирался открывать, но звонили долго и очень настойчиво. Фролов подкрался к двери и глянул в дверной глазок. На лестничной площадке стоял рослый молодой человек в ярко-синей куртке.
— Пап, — позвал он. — Открой, пожалуйста. Это я, Ваня.
Фролов охнул и торопливо завозился с замком.
Как потом выяснилось, Ваня пришел за зимним пальто. Уезжая с матерью к дяде Сене, он думал, что едет ненадолго, и захватил с собой лишь тонкую куртку-ветровку, но дело затянулось до декабря, а в начале зимы ударили морозы. Ваня поехал в общежитие за зимними вещами. Быстро обнаружил, что ни отца, ни вещей там уже нет. В комнату заселялись чужие люди, не имевшие ни малейшего понятия, куда делся предыдущий жилец, и даже баба Клава вяло огрызнулась, что Фролов перед нею не отчитывался, и куда уехал — шут его знает.
Всю неделю Ваня мерз, надевая под куртку по два свитера. Поговорил с матерью, она назвала адрес: улица Брестская, дом восемь. Вжавшись в стену, Фролов слушал эту речь с отупелым и бессмысленным выражением лица.
— Там, — пробормотал он и кивнул на дверь справа. — Там…
Ваня скрылся в маленькой комнате. Из комнаты донеслось деятельное шуршание.
— Нашел! Фух, слава богу… О, и лыжи мои здесь… Я за ними еще забегу, договорились?
Он вынырнул из комнаты, подошел поближе.
— Эй, пап. Слышишь?
Пожарная каланча. То ли всегда был ростом под потолок, то ли это Фролова со страху скукожило.
— Пап. Ты чего?
— Н-ничего.
— Я говорю, зайду на днях. За лыжами.
— Ладно.
Ваня недоверчиво всмотрелся в его лицо. Взгляд пробежался по каплям пота на лбу, запавшим глазам и заострившемуся носу.
— Заболел, что ли? Может, в аптеку сходить?
Фролов промямлил, что не надо.
— Ну, если что, ты скажи.
— Угу.
— Ты прости. Мне бежать пора, правда.
Он снял тонкую куртку, хотел повесить ее на вешалку, но вешалка лежала на полу, так и не прибитая к стене. Замешкавшись, Ваня положил куртку на табуретку, стоящую в коридоре. Затем накинул на плечи зимнее клетчатое пальто.
— Все, побежал. Увидимся.
Фролов закрыл за ним дверь, обернулся, рассеянно обвел взглядом коридор. Ему вдруг бросилось в глаза убожество. Эта вешалка на полу, эта колченогая табуретка с курткой, да еще пыль по углам, неразобранные тюки в комнате.
После Ваниного появления одиночество Фролова стало еще острее и заметнее, а быт в новой квартире — еще ничтожнее. Почему-то он уже не мог не замечать, какой мелкой, мышиной жизнью живет. А чего ты хотел, спрашивал он себя по вечерам, забившись в угол дивана. Неужели ты думал, что парень останется на чай-кофе? Будет заходить после школы или по воскресеньям, или когда там принято заходить, если родители в разводе. У тебя и кофе-то нет, и на стол поставить нечего. И говорить, если честно, не о чем; правду все равно нельзя, а от неправды тошно.
Нет, как отец ты тоже не годишься, сказал он себе очень