Шрифт:
Закладка:
Андреева и Горький несколько опьянели от первых успехов, и, хотя было им уже по тридцать пять лет, иммунитета к славе у них не было; они решили взять власть в МХТ. Тут было не только соперничество Андреевой с Книппер, от которого театру было только хуже; тут было и соперничество Морозова со Станиславским. Чехов писал, что деньги-то Морозов пусть дает, но хозяйничать в театре ему нельзя: он купец, и вкусы у него купеческие. Вкусы у Морозова, положим, были довольно широкие, но у него была явная фаворитка – Андреева, и он не только покровительствовал ей, но и требования к репертуару выстраивал так, чтобы она блистала. Станиславский понятия не имел об истинной роли Андреевой в большевистской партии, но и он, и Немирович бесились от “горьковиады”, то есть от политизации театра. Да, признавал Немирович, билеты на “Дно” рвут из рук – но, при всей коммерческой успешности спектакля, это успешность конъюнктурная, нехудожественная, театру она вредит. И тут возник уже не просто треугольник, а губительная, дикая конструкция: с одной стороны – Горький и Андреева, которых поддерживает Морозов, рыцарски влюбленный в Андрееву и исполняющий все ее капризы; с другой – основатели театра и лучшие его артисты. Конфликт сей привел к тому, что Морозов охладел к МХТ и фактически отошел от дел.
Андреева настолько верила в собственный театр, который подарит ей главный меценат, что в 1904 году ушла из МХТ, в довольно грубой форме распрощавшись со Станиславским:
“Я перестала уважать дело Художественного театра, я стала считать его обыкновенным, немного лучше поставленным театром, единственное преимущество которого – почти гениальный, оригинальный режиссер. Я не скрывала этого, я об этом говорила громко. Вы испугались такого моего разочарования? Постарались вернуть мое уважение?
Я не считаю, что изменяю своему богу, – мой бог в моей душе жив, – но я не хочу обманывать, я не хочу быть брамином и показывать, что служу моему богу в его храме, когда сознаю, что служу идолу в капище, только лучше и красивее с виду. Внутри него – пусто. <…>
Я верю в Ваш талант. Человеку – я Вам не верю. Вы не тот, что были”.
Андреева не просто раскалывала труппу, перетянув на свою сторону главного спонсора и перспективного драматурга; весьма возможно, она действительно верила в необходимость нового, радикально политизированного театра, здесь было не только тщеславие. В расколе этом она не брезговала никакими средствами. Качалова – лучшего артиста труппы – пыталась увлечь за собой и поссорить со Станиславским! Качалов отвечал: “Как ни велика надо мной власть Станиславского, я почувствовал, что не в ней одной дело, что я легко мог бы не подчиниться ей, перешагнуть через нее, если бы… И вот в этом «если бы» вся штука: если бы во мне не заговорили, совсем неожиданно, благородные чувства – я не шучу, Марья Федоровна, – именно благородные чувства, какие редко, может быть раз в жизни, вдруг заговорят в человеке”.
Ее поведение было вот именно что неблагородно. Но она уже чувствовала себя хозяйкой положения: ну как же, гражданская жена самого известного писателя в России и трагическая любовь самого богатого российского предпринимателя. Что именно было причиной симпатии этих двух, бесспорно, весьма незаурядных персонажей? Видимо, по-настоящему неотразимо бывает именно это сочетание, уже нами упомянутое: хрупкость на грани виктимности – и ледяной, острый, циничный ум, столь редкий в те времена, причем не только в женщине. В 1904 году – никогда более – Андреева была главной женщиной в России: за нее боролись – и рыцарственно ей служили – главный писатель и главный богач. В этом треугольнике, правда, есть еще один неявный участник – будущее; и будущее, казалось, принадлежит ей и таким, как она.
Но в 1905 году случился облом, последствия которого Россия расхлебывает и посейчас.
4
Никакой революции в семнадцатом, конечно, не было, просто рухнула власть (и потому Горький эту революцию не приветствовал, а напротив – резко осудил, отрекся). Рухнула без всякого участия революционеров, деморализованных и разогнанных, под собственной тяжестью. Русскую революцию могли сделать люди 1905-го – те самые модернисты, знаменем и вождем которых был Горький. О качестве этого знамени можно спорить, но силы, за ним стоявшие, были несомненно лучше, интереснее людей 1917-го. Горький всю жизнь оплакивал последствия 1905 года, той раздавленной, несостоявшейся революции. Реакция сломала его, и он много писал о том, как лучшие люди России спились и скурвились в годы столыпинщины. В 1905 году у новой России был шанс, Горький и Андреева были главными лицами этой новой России. Думаю, это чувство избранности заменяло им любовь.
9 января Горький считал началом Русской революции, стоял очень близко к главным участникам ее – достаточно сказать, что Гапон в ночь на 10 января у него ночевал, – и жене своей, фактически уже бывшей, Екатерине Пешковой, впоследствии основательнице российского Красного Креста, писал так: “Послезавтра, т. е. 11-го, я должен буду съездить в Ригу – опасно больна мой друг М[ария] Ф[ёдоровна] – перитонит. Это грозит смертью, как телеграфируют доктор и Савва. Но теперь все личные горести и неудачи – не могут уже иметь значения, ибо – мы живем во дни пробуждения России”.
Вот такая любовь. Одной жене писать про другую и… про то, что жизнь этой другой уже не имеет значения… Поистине, он был человеком страшно холодной души. Такая порода. К Андреевой в Ригу он все же поехал, там был арестован и препровожден в Петербург, месяц пробыл в Петропавловской крепости, написал там “Детей солнца”, под давлением общественности был отпущен и вынужден немедленно из Петербурга уехать.
Савва Морозов модернистом не был, при всей своей тяге к модернизации производства и обновлению