Шрифт:
Закладка:
Библиотека оказалась в странной правовой ситуации. Более двадцати лет, вплоть до Первой мировой войны, её ведение целиком составляло ответственность одного человека, полностью преданного делу. Это был уважаемый врач д-р Иосиф Хазанович (1844–1919) из Белостока, который с помощью своих сторонников-энтузиастов собирал книги и тысячами отправлял их в Иерусалим. Иерусалимская ложа «Бней-Брит» взяла на себя их хранение и позаботилась об их сортировке и каталогизации, поручив это дело г-ну Аарону Коэну, иерусалимскому библиофилу и интеллектуалу. (Коэн и в моё время иногда заходил в библиотеку, чтобы проследить ход дел. Он был честным пунктуальным человеком и составил семитомный алфавитный каталог названий книг!) Многие годы вопрос правообладания библиотекой оставался крайне запутанным, и это при том, что была создана «Библиотечная комиссия» с переменным составом, в которой были представлены различные институции. В 1920 году библиотека (неоднократно менявшая своё название) была передана Исполнительному комитету, из которого впоследствии вырос Исполнительный комитет Сионистской организации, однако упомянутый Комитет продолжал существовать, и его члены, представители Исполкома Сионистской организации и представители ложи «Бней-Брит», не всегда находили друг с другом общий язык. Великую пользу Библиотеке принесло назначение председателем этого Комитета писателя и банкира Мордехая Бен-Гиллеля Хакоэна, который поддерживал деятельность Бергмана и благоразумно руководил Комитетом вплоть до официального открытия Еврейского университета и его регистрации как учебного заведения, после чего библиотека перешла в собственность университета, а Комитет был распущен. Мордехай Бен-Гиллель как-то пришёл в библиотеку, долго и испытующе беседовал со мной и потом сказал Бергману: ваш молодой учёный молодец, я буду вам помогать, пока мы не решим проблему.
Здание библиотеки «Бней-Брит» после переезда с ул. Бней-Брит. Иерусалим, ул. Эфиопии. 1912
И действительно: в Исполнительном комитете Сионистской организации стали происходить новые чудеса и знамения, правда, не в Иерусалиме, а в лондонской штаб-квартире. Через пять-шесть месяцев после начала моей работы пришло письмо от д-ра Лео Кона, секретаря д-ра Вейцмана по университетским делам, в котором содержалось важное сообщение для Бергмана: Исполнительный комитет принял решение приобрести в Будапеште для будущего Института арабского языка при университете знаменитую библиотеку ещё более знаменитого, чтобы не сказать всемирно известного, исламоведа, профессора Игнаца Гольдциера, который умер два года назад. Предполагалось, что деньги на покупку соберут женщины-сионистки из Южной Африки. Необходимо было подыскать сведущего в арабистике работника на должность библиотекаря, так не предложит ли Бергман подходящую кандидатуру? Бергман показал мне это письмо. «Отлично, – сказал я. – Это идеальное место для моего друга Давида Цви Банета, который подходит по всем своим качествам. Ему тридцать лет, он с ранних лет проявил способности к семитским языкам, владеет ивритом и арабским, невероятно точен во всём и к тому же закоренелый сионист. Библиотечную технику он выработал, каталогизируя библиотеку раввина Филиппа Блоха, о котором я писал в предыдущей главе. Банет – выраженный интроверт, однако он так и горит желанием приехать сюда. Ему только что предложили должность библиотекаря в Цинциннати, но твоё предложение затмевает все остальные. Если позволишь, я немедленно напишу ему об открывающейся перед ним перспективе». Бергман написал в Лондон, что кандидат у него нашёлся в Берлине, это доктор Банет. «Прекрасно, – ответил Лео Кон. – Так я знаком с Банетом по Германии ещё с довоенных лет.
Почему только мы сразу на него не напали! Какое жалованье, Вы полагаете, мы должны ему предложить? Двадцать пять фунтов выглядит разумно?» Бергман торжествовал: «Наша взяла! В Иерусалиме для тебя не нашлось десяти фунтов, а лондонцы спрашивают, хватит ли двадцати пяти фунтов для Банета! Я отчитаю их хорошенько и напишу, что Банет и ты должны получать одинаково, именно по пятнадцать фунтов в месяц». Так я перешёл на легальное положение и избавил «загашник» от своих притязаний.
Я оказался в числе тех немногих иммигрантов, кому посчастливилось преодолеть период адаптации к санитарным и климатическим условиям страны в наилучшем физическом состоянии. Малярия, дизентерия, тиф, москитная лихорадка, ничто меня не взяло, а многие из моих товарищей подхватили кто одну, а кто и несколько этих поветрий. Меня же эти напасти обошли стороной то ли благодаря моей осмотрительности и крепкому телосложению, то ли просто повезло. Почти два года кряду я пил только кипячёную воду и спал под москитной сеткой.
А вообще в Иерусалиме были районы, где большинство жителей заразились малярией – возможно, из-за множества строительных площадок, привлекавших комаров. Я тогда не страдал и от пустынного ветра и только через два-три года начал понимать людей, изнывавших от него.
Эша и Гершом Шолемы. Иерусалим. 1924
Мы поженились в ноябре 1923 года на крыше Учительской семинарии Мизрахи. Я передал Элиэзеру Меиру Липшютцу, директору Семинарии, привет от Агнона; о моём посещении, четырьмя годами прежде, Липшютца в Берлине я уже писал. Он принял меня очень благосклонно, был очень обрадован моему визиту на исходе субботы и проявил себя очень приятным и увлекательным собеседником. Он любил высказывать своё мнение о разных людях и обстоятельствах. Диапазон простирался от хасидских цадиков (о многих из них он судил вполне критически и беспристрастно) до современных лидеров мнений и писателей, которых он беспощадно разбирал по косточкам. Когда я представил ему Эшу, он настоял, чтобы хупа[224] была установлена в его семинарии, и чтобы бракосочетание совершал раввин Симха Асаф, преподававший там Талмуд. Асаф, прекрасный преподаватель, неисчерпаемый кладезь едких шуток, анекдотов и историй о великих израильтянах, стал одним из моих первых друзей в Институте иудаики два года спустя. Даже когда наша связь с Липшютцем начала ослабевать, отношения мои с Асафом оставались прежними, он был покладистым и снисходительным человеком, – качества, Липшютцу отнюдь не свойственные: со временем мне становилось всё яснее, что интерес Липшютца ко мне проистекал из его намерения вернуть меня к соблюдению заповедей, а по мере того как наши разговоры на эту тему теряли содержание и осмысленность, он ко мне охладевал,