Шрифт:
Закладка:
Комитет Земледельческого Общества стоял во главе этого великого большинства, ему казалось, что может повести за собой родину.
Рядом, а скорее напротив, была горячая молодёжь, размечтавшаяся, разгорячённая, до сих пор не знающая, куда идёт, но верящая в чудеса, в великие человеческие цели, в братство, в единство, в силу доброго дела, за которые готова была отдать жизнь.
И тут также не хватало определённого плана; он опирался на туманные надежды, возложенные на русских революционеров, на приобщении людей, на внутреннюю слабость России, наконец на общее восстание, которое хотели сделать быстро, таща на него все классы народа.
В тишине и тайне маленькие люди, дети и молодёжь без усов начинала этот бой с самым страшным государством в Европе, а скорее сразу с тремя.
Главным образом опирались на революцию в России, по сути невозможной, потому что русские готовы много говорить и писать, но к работе не склонны; и такой для них всегда наияснейший пан, яснее даже, чем всякое право и свобода. Самые либеральные из них не могут выйти на линию с проложенной дороги, а взгляд на изображение наияснейшего пана пугает их как упрёк совести.
Как итальянки, подводя к покою любовника, закрывают образ Мадонны, они бы готовы царский портрет заслонить, когда читают "Колокол" или украденные воспоминания Герцена. Царь, может, уже не является для них тем младшим Господом Богом, каким некогда бывал, но остался предрассудком. Не почитают его уже как божество, но ещё боятся его как сатану.
В течение этих нескольких месяцев пару раз повторились более смелые манифестации и начали показываться бедные, несмелые, тайные печатные издания на серой бумаге, отбиваемые щётками. Первая и самая большая манифестация, приготовленная молодёжью, состоялась в годовщину дня 29 ноября на Лешне, на улице перед образом Божьей Матери. Народ в большом числе прибыл туда вечером, встал на колени и громко запел патриотическую песню, первый раз за тридцать лет. Звуки её разошлись и отбились о тысячи удивлённых ушей.
Толпа, несмотря на грязь и холод, была огромная; давка людей, особенно женщин, была сверх ожидания, впечатление этого вечера было мощным, электризующим… Все вернулись домой тронутые, разгорячённые, заплаканные, но с победным чувством. Во время этого богослужения раздавали среди собравшихся изображение Килинского, молитвы, Ноябрьское Евангелие; полиция и жандармы стояли ошеломлённые, смотрели, не знали, что делать.
Франек, Анна, даже старая Ендреёва были в тот вечер на Лешне. Франек готовил и рисовал картинки с сапожником-героем, старуха с другими их раздавала; она также первая затянула запрещённую песню, сначала несмело, но, когда её поддержали тысячи уст, она громко разошлась и выжала потоки слёз.
С того дня, который давал какую-то надежду, потому что прошёл почти без арестов и преследований, Франек почувствовал за собой какое-то невидимое око, которое следило за каждым его шагом. Часто встречал одни и те же лица в разных местах, заглядывающие ему в глаза, точно самую тайную мысль хотели добыть из его глубины; он случайно проведал, что о нём усердно спрашивали у разных особ.
В квартиру Ендреёвой приходили под разными предлогами незнакомые люди, пытаясь завязать какой-то подозрительный разговор. Неосторожная, но инстинктивно предчувствующая шпиона старуха, как все варшавяне, отправляла этих непрошенных гостей чуть ли не кочергой.
Франек, со дня на день всё более деятельный, мало засиживался дома.
Приближающийся февраль, на который планировали созвать общее собрание Земледельческого Общества, давал правительству пищу для размышления, а молодёжь подгонял к деятельному выступлению, – решили воспользоваться этим съездом и втянуть шляхту в живую оппозицию, в участие в манифестациях, наконец в важное для дела торжественное решение наделить крестьян собственностью.
От этого шляхта ещё несмело защищалась, не отрицала она возможности, но сомневалась, подошла ли пора, желала идти систематически, постепенно; учёные экономисты комитета прорабатывали и читали разные красивые рассуждения, доказывающие, что дела такого значения должны быть досконально просчитаны, чтобы принесли добрые плоды и цель.
Потихоньку не очень желали друг другу жертвы, откладывая её ad feliciora, но громко объявляли о всякой к ней готовности.
Хотя велики и неоспоримы заслуги Земледельческого Общества, роль его в то время была уже закончена – для более живого действия не имело оно ни охоты, ни силы, нужно его было тянуть и подталкивать. Стояло с народом в оппозиции – члены, молча при людях, между собой жаловались на агитацию, боялись её. Винить их за это нельзя, они были убеждены, что управляют самым лучшим образом, делали всё согласно совести.
С нетерпением ожидали общего собрания, которое и правительство, и само Общество хотело быстро провести, сбывая обещаниями настаивающих на решительном выступлении. Думали, что осторожность предотвратит всякую вспышку, которую остерегались, бегая и пугая заранее ужасными крайностями: роспуском Общества, которое на самом деле уже было самим собой обречено на смерть.
Правительство его ещё боялось, потому что чувствовало, что комитет, выбранный большинством, мог в данном случае представлять некую народную власть; даже его робкие члены потихоньку, при закрытых дверях, раздавали между собой министерства, уверенные, что при успешном обороте дела они будут к ним ближе всех – комитет считал себя ещё очень сильным и полагал, что представляет страну.
Но представлял только осторожную силу безвластного сопротивления; сердце народа билось живее в самой столице и её жителях. Пренебрегали этой горсткой так называемых Красных и улицей.
Спустя полгода в положении Франка и знакомых нам особ почти ничего не изменилось; молодой человек приобрёл только свободный доступ в дом профессора, который сильно занимался общим делом; он был любопытен, а от Франка всегда мог чего-нибудь узнать, хотя бы такое, о чём уже все знали заранее.
Эдвард приходил также, но, всегда придерживаясь консервативного пути, опротивел Чапинскому своим одолженным умом. В то время все служащие Общества имели одну голову, готовые аксиомы которой кормили великую толпу, как тот хлеб в пустыне – делились ими все.
Не будем говорить уже об Анне, которая над франтом вежливо смеялась, но способом раздражающим.
Это должно было его оттолкнуть; стало совсем иначе. Эдвард, непомерно удивлённый тем, что не смог заполучить простую девушку, что ни фигурой, ни умом, ни своим превосходством не мог ослепить Анну, настаивал на невозможной задаче; сказал себе, что заставит её полюбить себя, и направился к этой славной цели с помощью парикмахера, портного, парфюма и облегающих перчаток. Эти орудия осады разбивались о гранитное сердце Анны, которая улыбалась, поглядывая на него, и безжалостно шутила над ним.
Эдвард видел в них зародыш будущей страсти, какую-то