Шрифт:
Закладка:
Чапинский не рад был прекословить своему фавориту, но имел свидетелем Франка, с которым только что говорил; должен был быть логичным и стоять при своём. Он сильно покраснел и посмотрел на пана Эдварда.
– Что вы говорите? – сказал он. – Народ должен навсегда остаться немощным в этих всё более тесных оковах?
– Но, прошу вас, профессор, – прервал Эдвард, – этих оков мы не сбросим демонстрациями, увеличивающими только жертвы.
Франек гневался и краснел.
– К этим жертвам вы наверняка принадлежать не будете! – сказал он яростно, влезая в разговор. – Зачем жалеть тех, что идут охотно и зная, что делают?
Эдвард, который научился подражать глубокому выражению урядника Общества, сделал презрительную мину, как человек, который не желает даже разговаривать со слабейшим.
– Это всё уличная болтовня, – сказал он, – болтовня, которой мы наслушались вдоволь… – и он с состраданием зажал губы.
Чапинский не знал, что с собой делать, глубокое молчание предшествовало подаче чая, коий принесла Анна. Эдвард предпочёл бы оторваться от разговора и приблизиться к дочке профессора; но та без должного уважения к франту, видя, что он хочет к ней подойти, вышла, будто бы чего-то ища, в другую комнату. Эдвард остался среди салона, и, не зная, куда повернуть, пошёл смотреть портрет профессора, нарисованный в более молодые его годы Кокуларом, и вовсе не заслуживающего чести, которая его встретила. Портрет, если бы умел говорить, сам бы выразил своё удивление наблюдателю; а Чапинский, видя, что он истово восхищается отвратительной мазнёй, сказал только потихоньку, чтобы поднять ей цену:
– Это работа моего приятеля Кокулара.
Чай остывал, нужно было вернуться к столу. Франек и профессор молчали. Эдвард поправил что-то в одежде и рад был сменить разговор, но Чапинский не мог уступить, потому что уже был возмущённый и кислый. Поэтому он сразу сказал:
– Вот так с нынешним поколением: одни в постоянной горячке, другие навеки покрылись льдом.
– Я к замороженным себя не причисляю, – прервал Эдвард, – но к рассудительным.
– Вот чёрт! Кто в ваши годы очень рассудительный, тот на старость… – он хотел уже стремительно добавить "будет глупцом", но сдержался и закончил:
– Тот на старость превзойдёт Соломона.
Насмешливая улыбка выдала злобное намерение.
– Впрочем, что же удивительного, – запинаясь, добавил Эдвард, – что теперешнее поколение такое бедное? У нас не было образования!
– Ну! А вы где-то за границей докончили своё? – спросил немного злобно Чапинский.
– Я? – сказал Эдвард, который на шесть месяцев ездил в Германию и из них три прожил в Висбадене. – Я действительно был в немецком университете.
Франек, наскоро выпив чай, почувствовал, что должен был уйти. Цель была достигнута: он имел уже право войти в этот дом, не нужно им было злоупотреблять… поэтому он поклонился и выскользнул.
Эдвард вздохнул, профессор тоже почувствовал себя свободнее. Анна сразу вышла и уже не показалась. Чапинский, избавленный от необходимости поддержать своё мнение, замолчал, давая болтать франту, и после получасового очень нудного разговора отправил его зевком.
Член-урядник Земледельческого Общества вышел в недоумении, униженный, кислый, что так мало произвёл впечатления.
Однако воспоминание о прекрасной Анне преследовало его, а рядом с этим чувством родилась инстинктивная ненависть к Франку.
– Это какой-то красный, который, должно быть, патриотизмом баламутит девушке голову, – сказал он, выбравшись оттуда.
Франек в этот день прибежал домой счастливый, а по его прояснившемуся лицу мать поняла, что, должно быть, с ним случилось что-то хорошее. Напрасно, однако, бедняга крутилась около него, чтобы добыть тайну. Франек выдавать себя не хотел. Под предлогом срочной работы он закрылся в своей комнате.
Едва он сел за стол, разглядывая картину, над будущим которой так любил думать, когда в первую дверь постучали, и Ендреёва, ворча, пошла её отворять.
На пороге показался молодой человек, который часто бывал у её сына.
– Дома Франек, пани благодетельница?
– Дома, где ему быть!
– Это слава Богу, потому что у меня срочное дело.
– Но за работой.
– О! И я также не для забавы пришёл! – отвечал весело Млот, которого Ендреёва достаточно любила.
Старушка, впуская его, погрозила ему только на носу.
– Слушай-ка, ты! – сказала она, задерживая его. – И у тебя есть, конечно, мать и отец?
– Есть, дорогая пани!
– Вы не очень то шляйтесь и нарывайтесь, чтобы вас, а с вами и моего Франка, русские не схватили. Материнское сердце чувствует и знает, через кожу видит, что вы делаете. Не напрасно уже снова так крутитесь в эти дни.
– Легче было бы сидеть за печью? – спросил Млот.
– До этого ещё далеко, – шепнула Ендреёва. – Но у вас светлей в голове… Ни меры, ни осторожности; бросаетесь вслепую, стремглав с печи.
– Не бойтесь, пани, Франку ничего не будет.
– Разве для меня только о нём одном идёт речь? – воскликнула женщина, вытирая слезу с глаз. – Разве вы все не наши дети? Каждого из вас матерям и не матерям придётся оплакивать.
Млот почувствовал, что у него возле сердца что-то защекотало, но не смягчился.
– Моя пани, – сказал он потихоньку, – мы будем плакать, когда будет о чём… а теперь за работу; слёзы для Господа Бога, для людей руки нужны.
– Если бы вы также этими руками хоть перекрестились! – воскликнула старушка.
Но Млот, не расслышав поучений, вбежал уже в комнатку Франка, дверь за ним закрылась, а Ендреёва сама перекрестила их издалека.
* * *
Несколько долгих месяцев прошли с первых сцен, которые мы набросали, и отделяют их от тех, которые должны создавать дальнейший наш роман. Это время прошло на вид тихо и спокойно, никто, однако, кроме правительства, не обманывался этой мнимой тишиной. Умы были возбуждены, сердца расшатаны, необходимость каких-то решительных шагов слишком очевидна, чтобы кто-нибудь мог ей противостоять.
Страна делилась на два лагеря, которых объединяли желания, и которые расходились в понимании средств.
Шляхта и мотодоры интеллигенции, более холодные, средний обогатившийся класс, хотели, подражая европейскому обычаю, играть в шахматы оппозиции с Россией и медленным давлением добиться от неё уступок, которые бы дали силу для дальнейшего неопределённого действия… когда-нибудь… как-нибудь – при более удачных обстоятельствах.
Те господа, которым в корне не хватало отваги и идеи, хотели откладыванием назавтра заменить план работы и удержаться в законных границах – в стране, в которой не было ни одного такого закона, к которому мог бы воззвать притесняемый, и такого, за который не посмел бы пройти мучитель.
Мелким людям всегда самым мудрым кажется то, что легче всего. Были это всё учёные, практичные и застывшие мужи, по большей части без передних зубов, полысевшие, немного тучные и достаточно богатые; владельцы шоссейных дорог, урядники,