Шрифт:
Закладка:
– Судя по вашим переводам Басё, японскому вы сами сможете ее научить.
Мари молчала, делая вид, что учит спряжение глаголов. Но все же выдала:
– Не думайте, что ваша грубая лесть меня растрогает. – Потом бросила на меня короткий взгляд и добавила: – Но все равно спасибо.
Я молча улыбнулась. Готова спорить, что Мари где-то очень глубоко в душе жалела, что я оставляю место гувернантки, хотя вряд ли у нее хватит духу признаться. И впрямь обидно, что мы не научились ладить еще три месяца назад.
– Меня учил японскому господин Танака. Танака-сэнсэй[53], как я звала его, – продолжила вдруг Мари. – Сколько я его помню, он всегда жил при нас – кажется, еще со времен моего дедушки. Перед Кавказом дедушка несколько месяцев провел в Хабаровске и взял его к себе в денщики или что-то в этом роде – в Хабаровске живет много японцев. Потом он был с дедушкой и на Кавказе, и в Омске. А когда дедушка уехал работать в Европу, Танака-сэнсэй уже был пожилым, поэтому так и остался в доме. А после перебрался с моими мамой и бабушкой в Москву.
– Это многое объясняет, – улыбнулась я.
Меня действительно давно интересовало, откуда у Мари столь обширные познания в японском. На этом, как я думала, тему японцев мы и закроем, однако Мари сказала нечто такое, что я еще острее пожалела, что мы не подружились три месяца назад:
– Он умер, когда мне было всего восемь, так что и сотой части своих знаний не успел передать. В основном я изучала японский по книгам и стихам, которые он мне подарил. От него осталось много книг. И еще рисунков – он постоянно делал карандашные наброски, у меня их целая тонна…
– Ваш учитель, должно быть, и портреты рисовал? – уточнила я, совсем забыв про близнецов и их таблицу умножения.
– В основном Танака-сэнсэй только портреты и рисовал. Причем постоянно. Хотите взглянуть?
– Не откажусь, – сразу согласилась я. Но, чтобы не привлекать лишнего внимания, добавила: – Только позже, после уроков.
Стоит ли говорить, что занятия в тот день не слишком затянулись.
В три часа пятнадцать минут я в последний раз поправила неуклюжее произношение Мари, тяжело вздохнула, снова решив, что эта девочка все-таки безнадежна, и сказала, что урок окончен. И в первый же подходящий момент напомнила Мари о рисунках старого японца.
Рисунков и впрямь было много – Мари хранила их на антресолях в своей комнате тщательно упакованными. Уже и столы, и кровать, и стулья были завалены карандашными набросками, а она все доставала и доставала новые. Рисунки нельзя было в полной мере назвать портретами, но старый японец ухватывал самую суть каждого лица, его характер и более выдающиеся черты – и запечатлевал их на бумаге несколькими точными резкими линиями. По крайней мере, Елену Сергеевну я везде узнавала сразу и безошибочно: сперва японец изображал ее скромной улыбчивой девочкой, после барышней с мечтательным лучистым взглядом, а еще позже барыней с ласковой и спокойной улыбкой.
Не узнать ее было сложно, тем более что портреты оказались еще и подписаны – по-русски.
Кроме же Полесовой я больше никого не узнавала – скорее всего, это были сослуживцы и друзья Сергея Васильевича Щербинина, его жена, его домашние слуги и прочие незнакомые мне люди.
Самого Щербинина-Сорокина я на рисунках так и не нашла.
– Изображений вашего дедушки, судя по всему, здесь нет? – решилась я наконец уточнить у Мари.
– Танака-сэнсэй говорил, что дедушка не любил, когда он его рисовал: если и удавалось сделать набросок, то дедушка злился и тотчас уничтожал его, – ответила Мари и странно ухмыльнулась. – Да и чему здесь дивиться: дедушка ведь служил в Иностранном ведомстве, значит, был шпионом. А я в книжках читала, что они не любят, когда их рисуют или фотографируют.
По правде сказать, ни я, ни дядюшка никогда не исключали, что родные Сорокина осведомлены о его настоящей деятельности в Париже… но как можно говорить столь безапелляционно?
– По-вашему, все, кто служит в Иностранном ведомстве, – шпионы? – уточнила я с усмешкою. – Граф Курбатов тоже был дипломатом, значит, и он шпион?
– Разумеется. Хотя, конечно, он никогда не признается. – И добавила столь серьезно, что мне захотелось расхохотаться: – Но у меня-то чутье на такие вещи. Раз я внучка шпиона.
Но я даже не улыбнулась, поскольку внимание мое вдруг привлек очередной рисунок: в карандаше были изображены двое мужчин в офицерских мундирах за карточным столом. Но гораздо больше меня поразил даже не рисунок, а подпись к нему: «А. Балдинскiй и П. Фомичъ за игрой въ покеръ. Аулъ Кутиша[54],10.04.1846».
Я поскорее спрятала рисунок среди других, чтобы не увидела Мари, но была в полном смятении. По информации Степана Егоровича, человека с фамилией Балдинский в Омске среди сослуживцев Щербинина никогда не было. Однако среди армейских его товарищей на Кавказе он Балдинского не искал – а меж тем вот он, присутствует на рисунке.
Хотя здесь верна лишь фамилия, но не имя – Балдинского звали Петром. Зато его партнер по картам как раз Петр. С фамилией Фомич…
Более всего похоже, что человек, убитый на балу у Полесовых, человек, которого мы знали как Балдинского, лишь взял себе этот псевдоним – Петр Фомич Балдинский. Но зачем? Чтобы напомнить кому-то здесь, в Москве, о своих боевых товарищах? Или лишь потому, что не мог использовать настоящее имя и выбрал вот такое – собирательное?
Но тогда вопрос: почему он не мог использовать настоящее имя? Еще один шпион?…
Голова моя шла кругом, и я чувствовала, что запуталась окончательно. Хотелось немедленно поделиться новостями со Степаном Егоровичем.
Пока я бессмысленно перебирала другие рисунки японца, я не расслышала, как с улицы донеслись звуки подъезжающего экипажа. А Мари расслышала и, бросившись к окну, тотчас известила меня:
– Курбатовы приехали… Оба! Не зря я корячусь сегодня в этом адовом корсете!
– Мари!..
Я собралась было попенять ей за неподобающий барышне лексикон, но Мари, уже не слушая меня, подхватила юбки своего платья и понеслась вон из комнаты.
Глава тридцать седьмая
Слава богу, Мари самой хватило ума догадаться, что гораздо более эффектным ее появление станет, если она чуть припозднится и войдет в гостиную, когда все уже будут заняты беседой.
И впрямь это было феерично, когда дверь в гостиную отворилась и к дальнему от двери стулу, через всю комнату, проплыла она – гордо неся головку (так как в столь тугом корсете горбиться просто невозможно), шелестя атласом юбки