Шрифт:
Закладка:
Осеннее солнце стоит низко. Через час, самое позднее через два, придется устроить привал. Они причалят к незнакомому берегу на последнюю ночевку перед Влоцлавеком, разведут костер. Соберутся «мужики», простые и головные плотогоны и помощник лоцмана Хвостек, который ведет их вместо лоцмана Насельского, потому что Насельский ждет плоты во Влоцлавеке. Может, Перегубка снова что-нибудь расскажет, и они посмеются, слушая его россказни и корявую речь. Перегубка — родом из Полесья, служил в царской армии, зимует с украинцами, на сплаве работает с поляками. У него перемешались языки, и неизвестно, чей он и кто, дурак или умный, — весь какой-то «приблызытельный».
Приближается громадная Добжинская гора, выпятив свой желтый глинистый склон. Старая, пепельного цвета дорога поднимается неуклюже к первым избам на вершине. Городка не видно. Только несколько овинов, несколько хат под соломенной крышей.
Хвостек, стоя в лодке, машет шапкой в сторону правого берега и кричит громко:
— Ого-го-го-о, забирай на середину!
Они загребают вправо. Плоты, соскользнув с отмели, входят на быстрину.
Хвостек сушит весло. Это значит, что они плывут правильно, пусть теперь Висла сама несет. Он садится и зычным голосом запевает:
Что-то за границей
Худо с урожаем…
На плотах дружно подхватывают. Они же из Улянова, столицы плотогонов, знают эту песню:
…польскою пшеницей
Мы их выручаем!
Только двое не поют — Щенсный из Влоцлавека и Перегубка из Пулемца, из Влодавского озерного края.
И мчит нас быстрина
За Краков, за Краков…
Степан достает из кармана штанов кисет, трут и огниво. Угостив Щенсного щепоткой махорки, скручивает себе «цигарку» толщиной с палец.
— Далече, кажуть, на великом окияне…
Махорка жжет, как перец. Седой дымок долго стоит над плотом в тихий час заката. Алеют вылизанные пласты песчаных отмелей, и вода отливает багрянцем. Все знакомо, все памятно с детства: сверкающая, расщепленная в этом месте, как ригель, гладь Вислы, необозримые заросли ивняка — на плетеные кресла, которые пароходы везут и везут в Варшаву, запах реки и небо какое-то особенно светлое… И извечная мужицкая тоска.
— Далече, кажуть, на великом окияне есть остров богатый — Австралия.
На острове том будто бы деревья вечнозеленые и урожай собирают дважды в год. Нету там господ, и нету подневольных. Земля ничейная, паши и сей, сколько сможешь. Замков и заборов народ не знает. Зато, если кто украдет или кого обидит, его сразу всем миром судят и сажают на корабль — пусть убирается в чужие края.
Щенсный знает, что нету на земле острова благоденствия. Всюду примерно одно и то же: грабеж, насилие, подлость. Разрушить надо весь этот мир. Но как разрушить и что вместо него построить — этого он Перегубке пока объяснить не может и поэтому молчит, не перебивает.
— …И чоловик живет тама с бабою в любви и согласии, с дитятками, как Адам с Евою приблызытельно!
Во Влоцлавеке их встретил с лоцманом не Арцюх, как ожидал Щенсный, а молодой писарь Млечарский, тот, который когда-то раздал струги «мужицкой артели» и поставил ее на работу на лесоскладе. Арцюх, рассказывали рабочие, повесился у себя на оконной перекладине.
Млечарский не узнал Щенсного. Проходя мимо него с лоцманом, он остановился на плоту, всматриваясь в воду, нет ли где больной древесины. Он искал жирные глазки смолы, плавающей всегда над гнилью, как нефть. Велел рабочим длинными шестами с крючьями на концах сдирать кору под сучками — здоровы ли, крепко ли сидят. Наконец промерил и оценил десятка полтора взятых наугад бревен из разных вязок. Все было в норме, и они отправились в кассу.
Щенсный пообедал с Перегубкой в соломенном шалаше и сошел на берег в парикмахерскую.
Вернувшись, он скинул рабочую одежду — свой бывший выходной костюм от Сосновского из дорогого бельского сукна. Переоделся во все новое, купленное до армии, почти не надеванное. Правда, вещи попахивали нафталином, но терпеть было можно.
В городе фабричные сирены оповещали одна за другой о конце рабочего дня, когда сплавщики на берегу получили наконец заработанные деньги. Щенсный взял свои тридцать злотых и пошел вместе с остальными к Михалеку на Плоцкую улицу.
Он хотел только чокнуться со всеми на прощание, как положено, и сразу уйти, но плотогоны, облепив столики, принялись выпивать крепко. Заказывали закуски пожирнее да поплотнее, и пробки по команде «О-го-го, взяли!» то и дело летели к потолку.
Хвостек вытащил из футляра гармонь, красные, потрескавшиеся от холода и ветра руки положил на клавиши, тронул меха:
Пропахал до Гданьска
Вислу ты плотами…
За ним все хором — бойко, задиристо, так же твердо выговаривая слова:
…а теперь по-барски
Гуляешь с дружками!
Под общий шум и гомон Щенсный выскользнул в буфет. Купил поллитровку для сплавщиков. В голове слегка шумело. В кармане он нащупал бумажки и серебро, около сорока злотых — что тут жадничать, надо и домой прихватить по случаю возвращения!
— Дайте, пожалуйста, еще пол-литра и кило колбасной смеси, — сказал он Михалеку.
У стойки рядом стоял молодой полицейский в мундире с иголочки, сверкающий, как новая монета. Зашел, должно быть, пропустить рюмку после дежурства.
— Подать на стол?
— Нет, с собой возьму. В Козлове ведь в этот час ничего не купишь.
Полицейский перестал жевать свой бутерброд.
— Вы здешний?
— Здешний.
— Как вы сказали? Где ничего не купишь?
— В Козлове, — ответил Щенсный, засовывая бутылку в карман, а колбасу за пазуху.
— Минуточку. Платите штраф.
— За что?
— За Козлово.
— Не понимаю.
— И не надо, — отрезал полицейский, вынимая блокнот. — Ваша фамилия?
— Достаточно того, что я из Козлова.
— Опять? Пять злотых или три дня ареста!
— Да идите вы… — отмахнулся Щенсный и хотел было уйти, но полицейский схватил его за рукав.
— Стой, мне не до шуток. Штраф плати!
— Не трожь, — тихо процедил Щенсный, — а то я как трону…
Они стояли сцепившись, с яростью глядя друг на друга, но тут Перегубка заметил, что творится.
— Братцы, дак та собака нашего