Шрифт:
Закладка:
— Ну, тише, тише... Услышит Валя, не надо ее пугать...
— По ночам все время думаю: могу я начать аб ово? С самого начала? Как будто не было этих двадцати лет? Как будто приехал я только что из Страсбурга и должен начать свивать свое гнездо в науке, закладывать кирпичи своего собственного научного здания... Не знаю, что я успею сделать? Но хочу начинать, ждать больше я не в силах. Невозмутимость и спокойствие Петра Петровича меня уже приводят в бешенство. Знаю, Саша, что несправедлив к нему, но у него впереди десятки лет работы в науке, он может ждать и сохранять ледяное спокойствие... и пока ничего не делать. А я — я не могу!
— Ты несправедлив к Петру Петровичу. Он — человек дела. Он тебе не говорил ничего о предпринятых им шагах только потому, что просил меня тебе показать найденное им... Ты завтра свободен днем?
— Сашенька, не остри. Уж свободнее меня в Москве человека нету!
— Ну и отлично. Я за тобой заеду. И начнем, как говорил древний латинянин Квинтол Гораций Флакк, — начнем аб ово...
«АБ ОВО...»
Увидев взволнованное лицо сестры, Эйхенвальд испугался:
— С Петей плохо?
— Нет, спал хорошо и ни на что не жаловался. Но утром пришло письмо из-за границы, кажется из Швеции... И стал как туча мрачен. Пойди к нему...
Действительно, на столе перед Лебедевым лежал солидный, обклеенный цветными марками конверт. Эйхенвальд повертел его в руках. На конверте был гриф учреждения, хорошо известного ему. Да и не только ему, но и всем физикам мира.
— Что господин Аррениус? Зовет в Стокгольм?
— Ага. Поздравляет с Лондонским, королевским... Соболезнует. Удивляется. Возмущается. И зовет в свой институт. Предлагает полную свободу в тематике, самое современное оборудование... Любое количество ассистентов и лаборантов. Могу забрать своих учеников из России. Опять же Нобелевский комитет рядом... Словом, ему обещает полмира, а Францию только себе... Да прочти!
Эйхенвальд не спеша пробежал письмо директора физико-химической лаборатории Нобелевского института. Он снова перечитал конец письма: «Естественно, что для Нобелевского института было бы большой честью, если бы Вы пожелали там устроиться и работать, и мы, без сомнения, предоставили бы Вам все необходимые средства, чтобы Вы имели возможность дальше работать... Вы, разумеется, получили бы совершенно свободное положение, как это соответствует Вашему рангу в науке...»
Эйхенвальд вложил письмо назад в роскошный хрустящий конверт.
— Ну, чего ж ты в мрачность впал? Нобелевский институт — лучший в мире по оборудованию и научной свободе. В Америке есть неплохие институты и лаборатории, но все же там надобно работать с пользой для хозяев, а институт Аррениуса действительно свободен, занимается только чисто научными проблемами. Самая высокая марка... Так чем же ты недоволен? Не любишь, когда тебя покупают? Да?
— Не люблю.
— Да. Противновато.
— Сижу и обдумываю, как бы ему написать повежливее, чтобы не проскользнуло что-нибудь в стиле московских ломовиков...
— Хо-хо-хо!.. За что это беднягу Аррениуса?
— Да, он не виноват, конечно. И письмо написал вполне искреннее. Но меня в бешенство приводит этот оттенок пренебрежения к России. Дескать, что вы в этой дикой стране можете делать? И зачем вам возиться с вашими дикими начальниками, диким народом?.. Прихожу в бешенство оттого, что это почти правда. И оттого, что не могу я этому цивилизованному, сверхкультурному Аррениусу объяснить, что эта дикая страна — моя! И никакой другой мне не нужно ни за какие блага! И не могу я ее оставить, когда она глубоко несчастлива... И не могу я свободно и приятственно заниматься в Стокгольме физикой, когда я знаю, что в Москве Тихомиров выгоняет из университета самых способных, умных, талантливых... Я не в состоянии объяснить Аррениусу, что у него меня бы заел стыд! Самый обыкновенный стыд!.. Когда я думаю, что в Кембридж, Манчестер, Копенгаген Стокгольм приезжают самые способные физики со всех стран мира, свободно и весело там работают, спорят, выясняют истину, а у нас не только чужих не привечают — своих гонят в шею!.. Видел я на международных конгрессах, как восторженно встречали Столетова... К Николаю Алексеевичу Умову относятся с огромным почтением... И как они считают, твой покорный слуга тоже не у бога теленка съел... А когда-нибудь приезжали к нам из-за границы учиться молодые физики? Да это и в голову никому не приходило! Вот второй час сижу над письмом Аррениуса и готов головой биться об стол от стыда и горя!
— Ну зачем же лоб расшибать! Голова Лебедева еще пригодится. И не только Швеции, а и России... Ну, ты потом придумаешь, как Аррениусу ответить повежливее, да с этакой горделивостью... Спасибо, дескать, за вашу сайку, да у нас самих калачей невпроворот... Помнишь наш вчерашний уговор?
— Ну, помню...
— Так вот... Хочу тебя пригласить на одну прогулку. По старым, хорошо знакомым местам. Ты как себя чувствуешь? Пешочком можешь? Видишь, солнце-то какое сегодня! Сейчас у Вали чашечку кофе попрошу, и пойдем...
— И пошли они, солнцем палимы...
— Правильно. И пойдем...
Солнце светило совсем не по-апрельски жарко: Жалкие серые куски слежавшегося снега были видны лишь в нескольких подворотнях на левой стороне улицы. Зато высокий холм, на котором стояло огромное и легкое здание Румянцевского музея, уже стал ярко-зеленым, было видно, как настойчиво и с силой пробивается сквозь прошлогоднюю молодая трава. И в ней кое-где уже желтели маленькие солнца цветов мать-и-мачехи. Мостовая и тротуары были почти сухие, от них подымался еле заметный парок. У храма Христа Спасителя сирень выбросила