Шрифт:
Закладка:
Нетерпеливою душой
Отчизны внемлем призыванье.
– Помилуй, братец, но это же стихотворение написал Александр Сергеевич Пушкин! – не умея сдержать улыбку, восклицает автор.
Не говоря ни единого слова в ответ, татарин поднимает метлу с постамента и, что-то насвистывая себе под нос, невозмутимо удаляется по бульвару в сторону Покровских ворот.
Наверное, думает про себя – «у нас какое стихотворение не возьми, все Пушкин написал». Впрочем, вряд ли он может так рассуждать…
А в руках у автора неизвестно откуда оказывается «Путешествие в Арзрум» А. С. Пушкина (так довольно часто случается во сне, когда безо всякого объяснения появляются, а затем исчезают предметы, необходимые для понимания смысла происходящего). Автор открывает книгу и читает вслух: «Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу.
– Откуда вы? – спросил я их.
– Из Тегерана.
– Что вы везете?
– Грибоеда.
Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис.
Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова! Я расстался с ним в прошлом году, в Петербурге, перед отъездом его в Персию.
Он был печален, и имел странные предчувствия…
Жизнь Грибоедова была затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств. Он почувствовал необходимость расчесться единожды навсегда с своею молодостью и круто поворотить свою жизнь. Он простился с Петербургом и с праздной рассеянностью, уехал в Грузию, где пробыл восемь лет в уединенных неусыпных занятиях. Возвращение его в Москву в 1824 году было переворотом в его судьбе и началом беспрерывных успехов».
Чтение закончено и автор продолжает свою прогулку по бульварному кольцу.
Вспоминает, как впервые оказался «в Тбилиси еще в эпоху раздельного обучения. Мне было пятнадцать, то есть эта раздельность имела уже принципиальное значение. С большим волнением стоял я перед могилой Грибоедова. Пытаясь быть честным, могу признаться, что к “Горю от ума” это мало относилось – чувство мое было к могиле, и оно было сродни зависти. “Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя!”… Это ли значит, что “юность витает в облаках”: быть похороненным и оплаканным на чужой земле могло показаться мне счастьем!.. Как сказал один великий русский писатель: только русский мальчик способен, засыпая в мягкой постели, мечтать о страдании, о заточении в тюрьму, о каторге. Не уверен, что он прав во всех словах этого утверждения, но я – мечтал. На этой могиле я хотел умереть от любви» («Грузинский альбом» А. Г. Битов).
Уже в сумерках сочинитель поднимается на пригорок у Трубной площади и оказывается под стенами Рождественского монастыря, откуда в блеклых огнях уличных фонарей можно разглядеть пойму реки Неглинки, давно упрятанной в подземелье…
Во сне средневековый город кажется абсолютно пустым.
Разоренным.
Неживым.
Читаем в повести Битова «Человек в пейзаже»: «Я вскарабкался по обрыву. Никогда, ни в каком буреломе не можете вы наблюдать той мерзости запустения, как в разоренном культурном пространстве! О, насколько одичание дичее дикости!.. И ветер победно шуршит в помойке, бывшей когда-то храмом или кладбищем. Раскачиваются ветки, перекатываются банки, перекати-полем скачет газета. Произрастают кирпичи и мерзкие кучки. Вспархивают вороны, кружась над былым, не над настоящим. И слой сквозит сквозь слой, как строй сквозь строй. И вот из слоя в слой, оскальзываясь и огибая, попадаешь во внезапную точку, и в ней острый, со свистом (отнюдь не облегчения…) вдох прервет тебе прокуренную грудь: отсюда все видно! Все как было. Каким образом всегда сохранится эта единственная точка, уже не зрения, а – луча, с которой вы очнетесь и вспомните, именно вспомните, как было?!»
А было это тут в 1953 году так.
Из воспоминаний очевидцев:
«– Мы пересекли улицу Кирова (ныне Мясницкая) и вместе с массой народа пошли по Сретенскому бульвару в сторону Трубной. Но люди шли не по бульвару (вход на него был перекрыт), а по тротуару с левой стороны. Вдоль тротуара стояли грузовики, чтобы никто не мог выйти на проезжую часть дороги. В грузовиках были солдаты. Таким образом, огромная масса народа оказалась зажатой между стенами домов и грузовиками. Движение застопорилось. Возникла страшная давка, поскольку сзади напирали все новые и новые люди, а продвижения вперед почти не было… Потом я узнал, что именно там, в конце Рождественского бульвара перед Трубной площадью, куда я не дошел совсем немного, была ужасная мясорубка. Известно, что Рождественский бульвар круто спускается вниз к Трубной площади. Но выход на площадь был перекрыт. Люди, оказавшиеся перед Трубной площадью, были просто раздавлены сзади идущей вниз по уклону толпой. Погибла масса народа».
«– Вышли мы у Трубной и оттуда – по Петровским линиям. Толпа была страшная, посередине улицы стояли грузовики с солдатами в открытых кузовах, и тут вдруг еще пустили конную милицию, она с двух сторон прижимала людей. Началась жуткая давка, крики, что-то невозможное. Солдаты, кого могли, выхватывали к себе на грузовики. Нас с подругой тоже втащили на грузовик, порвали пальто, но это неважно».
«– Потом я слышала, что как будто рано утром следующего дня после похорон чистили улицы и бульвары, по которым шла толпа. И оттуда грузовиками вывозили башмаки, галоши и всякую потерянную одежду. Передавали эти рассказы шепотом и только близким знакомым».
«5 марта 1953 года умер известно кто» (и хоронили 9 марта того же года тоже известно кого) – интересно заметить, что это единственная точно указанная в «Пушкинском доме» дата. В остальных случаях Битов обходится «196…» годом, не уточняя и не акцентируя, в том смысле, что времени нет, но оно есть, вариативно, иначе говоря.
В главе «Фаина» Второго раздела романа автор замечает: «Опустив отрочество, начиная юность, мы опять совпадаем с датой. Той самой, которой определена вся первая часть, все отбытия героев и, главным образом, возвращения… Там эта дата не названа, быть может, именно потому, что причинна. Здесь же – как же еще начать историю первой любви? – здесь же назовем эту дату без причины: 5 марта 1953 года…».
Средневековые страсти древнего города беспричинно всколыхнули воображение простодушного автора (под простодушием сочинителя мы понимаем вовсе не психическую его патологию или слабоумие, но полное, абсолютное доверие к тексту), сделали его участником событий, о которых он, разумеется, слышал, но свидетелем которых не был. Так, можно предположить, что на смену ленинградскому приходил московский текст, который настойчиво пробирался сквозь многослойные нагромождения разоренного культурного пространства, сквозь этажи реальности и сна, вымысла и яви.
А дворник-татарин меж тем продолжал мести листву уже где-то в самом конце Яузского бульвара, бормоча себе по нос: