Шрифт:
Закладка:
– Епитимью такую на меня отец Ануфрий наложил за гордыню мою, чтоб всем руку целовал. А исповедь и причастие за грехи мои перенёс на неделю. Так уж ты Герасим не взыщи, – я взял его тяжёлую натруженную руку и поцеловал.
Герасим как-то странно хрюкнул, то ли подавил смешок, то ли ещё что и ответил:
– Тебе уж целовать руки не буду, ты уж тоже не взыщи, – насмешливо произнёс он и посуровел, – хорош баловать. В дорогу пора.
– А как же ты, голодный поедешь?
Герасим покрутил головой.
– Да надо бы. Может, и вправду, чаю по-быстрому?
– Конечно, сходи. Времени немного займёт, а то уже полдень, пока ещё обратно доберёмся, а ты не ел с раннего утра.
– Ладно, – Герасим покосился на лошадь, та напившись блаженно жмурила глаза, отфыркиваясь.
Мы вышли из конюшни и направились к гостевому домику. Герасим отправился в столовую, а я устроился на скамейке недалеко от большой клумбы подальше от дороги. День выдался хороший. Тепло и тихо. Сладко пахло цветами. Солнце стояло в зените над монастырём, окружённым зелёными зубьями гор, и ярко золотило купола его храмов. Соборная площадь опустела.
Герасим вернулся быстро, и скоро наша телега грохотала колёсами по мосту, выезжая за монастырские стены.
* * *
Отец Окимий поразился с каким рвением я кинулся целовать его руку, но принял наложенную на меня отцом Ануфрием епитимью очень одобрительно. Хотя я чувствовал, что старец недоволен тем, что постриг отложен. Но в деле работы души, как он выразился, не стоит торопиться. Если бы не время, которого у него осталось немного. Я видел, что ему всё труднее давался подъём в нашу башню, к телескопу. Всё чаще он оставался внизу, в лаборатории, отправляя за наблюдениями меня. Хотя до обострения болезни башня была его излюбленным местом, где он проводил почти всё своё время свободное от настоятельства. Его очень тревожило, что он не успеет передать дело, что неминуемо обернулось бы закрытием обсерватории и забвением наших с ним научных исследований. Я тоже не хотел этого и старался подготовиться к передаче, как мог.
Первая оторопь от епитимьи прошла, и я теперь спокойно исполнял её. Я останавливался поздороваться с каждым, кто мне встречался. Смотря в глаза и целую руку, видел, как первое недоумение, а порой испуг, вдруг сменялись спокойной добротой, как чуть распрямлялись согнутые заботой и работой плечи. Я осознал то, что понял, когда проводил исследования, то, что в каждом человеке живёт искра разума, делающего нас равными. Я не чувствовал ни стыда, ни брезгливости. Только порой острая жалость охватывала меня, когда я чувствовал, как в усталом или поникшем человеке томится его душа. Ощущение родства с каждым придало мне решимости и уверенности, что отец Ануфрий поступил правильно. Вряд ли так быстро я смог это постичь, кроме как с почтением целуя заскорузлые от работы руки поселенцев, мужчин и женщин, и нежные ручонки малышни.
Я не стал распространяться о причинах столь разительных перемен во мне, а Герасим был нелюдим и совсем не болтлив, и потому поселенцы мой сдвиг, как они его называли, восприняли сначала с удивлением, а потом с пониманием и даже с какой-то жалостью. Скорее всего, они все же считали меня юродивым, а потому не выказывали пренебрежения и даже гоняли ребятишек, которые сначала толпами бегали за мной, чтобы поздороваться и подставить ладошки для поцелуя. Почему-то дети были уверены, что целовать нужно непременно ладошки. И хотя я переворачивал ручонки и целовал их с тыльной стороны, они вновь и вновь протягивали мне свои розовые отмытые ладошки. Наверное, думали, что я не целую их только потому, что они испачканы в песке, в котором они любили печь свои куличи.
Так миновала неделя.
Закончился срок наложенной на меня отцом Ануфрием епитимьи. Стал ли я менее гордым? Не знаю. Но то, что все люди для меня встали вровень со мной, было однозначно. Настал день, когда Герасим вновь повёз меня в монастырь. Впрочем, зачем Герасиму нужно было в этот раз ехать я не очень понимал. Всё, что нужно для учёбы сыну, он передал в прошлый раз. Никаких поручений отец Окимий ему не давал, а у него у самого какие могли быть дела в монастыре? Пойти к литургии? Не сказал бы я, что Герасим был настолько набожен. Хотя… А может просто меня пожалел.
– Герасим, а что ты взялся меня подвести-то? У тебя какие дела в монастыре? Или на литургию?
– Да не. Литургия дело хорошее, но что храм? Помолится можно и дома. А икона у меня хорошая, мне её пожертвовал отец Окимий, когда жена померла.
– Это та, что в красном углу в гостиной? Богородица?
– Она матушка. Я и лампадку перед ней по праздникам зажигаю. Душой ведь к Богу можно обратиться в любом месте, – и, помолчав, добавил, – лишь бы душа чуткая была.
– Какая? – удивился я.
– Какая, какая. Чуткая. Вот как у людей? Всё разные души: у кого чуткая душа, тот чует и боль чужую, и радость, а значит, открыта его душа для молитвы и для Бога, в каком ты месте к нему не обратись. А спящая душа глуха да нема и не чует ничего. Тут хоть обмолись, хоть в храме, хоть и где, а не услышит Бог, потому что спит душа, и говорить-то нечем.
Мы замолчали.
– Интересно ты, Герасим, о душе думаешь, – наконец, сказал я и решился спросить, то о чем хотел спросить уже давно в первые дни, когда приехал сюда, – а скажи, Герасим, вот ты веришь в Бога?
Герасим удивлённо глянул на меня:
– Знамо дело верю!
– А кто для тебя Бог?
– Кто для меня Бог? А для тебя? – хмыкнул Герасим, – Глуп ты ещё Олег, как я погляжу, и вопросы какие-то дурацкие задаёшь. Кто Бог! Знамо дело кто Бог! – он замолчал.
– Герасим, а вот для чего ты живёшь?
Герасим крякнул и хлестнул лошадь:
– Но пошла, лахундра! – и, не поворачиваясь, ко мне сказал, – что пристал-то как репей к заднице! Для чего живёшь! Чего тут философию то всякую рассусоливать. Живи так, как надо и всё. Чтобы нужон ты был на этом свете. Зачем нужон, для того и живёшь, баранья твоя башка, – вконец разозлился он, видимо, на такой необычно длинный для него разговор, в какой я его втянул.
– Ладно, тебе, Герасим, не злись, я так к разговору.
– К разговору, – ворчал Герасим, – вот знал бы, что будешь разговоры всякие разговаривать, не повёз бы тебя. Шёл бы пешком, посбивал бы все ноги. Посмотрел бы я тогда. Как ты бы стал разговоры-то разговаривать.
Я лежал на сене и улыбался, телега мерно колыхалась, изредка подскакивая на камне. Заложив руки за голову, я смотрел, как тихо проплывали белые пушистые облака, меняя по ходу очертания, словно кто рисовал картины из пуха. «Делай, что должен – это и есть, зачем ты живёшь». Герасим всю жизнь в поселении ходил на охоту не только для себя, а скорее для поселенцев, косил сено, и опять же для всех, отправлялся на станцию за продуктами. Сам инвалид, а таскал ящики на себе. Всегда шёл туда, где был нужен и куда его звали, где требовалась умелая сильная рука, чтобы что-то починить, что-то исправить. Разбогател ли он? Все богатство – это его сын да добрая слава от людей, ради которых получается он и жил. Вот именно в этом он и видел смысл своей жизни и видел Бога, который для него был родным, опорой, с которым разговаривал душой.