Шрифт:
Закладка:
И вот стоит он посреди крошечной площади, беспомощный, отупевший, пустой и испуганный. Ничего не может понять. Ничего не может вспомнить. И, тем более, совершенно не способен чего-либо сообразить. Мычит, шатается, пытается срочно что-нибудь уяснить: про себя, кто он такой, про все вокруг, что это и к чему оно, про смысл и куда надо идти, и как же так все получилось, и что надо-то, а и зачем оно ему. И что дальше. И что же теперь. Ничего не понимает человек. Ветер прошибает его насквозь, пронизывает с запада на восток, просвистывает с севера на юг. И уносится ветер кружить ржавые листики тополей во дворах. А человек все стоит: снаружи – на площади среди ларьков, изнутри – пребывая вообще нигде, в опустошительной и страшной пустоши окраинной. И будет он там, пока его кто-нибудь не толкнет. Пока его кто-нибудь не заставит очнуться, не расколдует пинком грубым, не вернет выкриком сиплым из одури великой, из мгновенного пробного небытия обратно в пасмурный сентябрьский четверг, под небо, которое не безбрежно, не бескрайне, а строго огорожено окном пластиковым, кругозором утомленным и сроком жизни.
Потом, однажды, на треугольник площади нечаянно выйдет черная дворовая псина-хрипун, которая возле ларька с сухофруктами ошивается. Выйдет черная на самый центр треугольника пыльного. Остановится. Замрет. Начнет растерянно озираться по сторонам, ища подсказку: что это вообще такое, как это произошло, куда теперь, зачем и что дальше. Будет стоять, заглядывая в лица прохожих, нерешительно переваливаясь с лапы на лапу, ожидая, когда пустошь окраинная, отупение великое, не жизнь и не смерть, а тоскливая древняя одурь снова отпустят и отступятся.
И меня порой тоже тянет на площадь между ларьками чумазыми, окутанную ароматами кур гриль, чебуреков и вареной кукурузы. Остановиться возле лужи, в которой отражается облако и высоко летящий самолет. Постоять пару минут среди снующих прохожих, поморгать, изумленно оглядываясь по сторонам. На миг с ужасом пропасть, кануть в пустошь великую, в нежизнь и несмерть. Чтобы потом, как снег на голову, – очнуться. Ожить, словно кипятком окатили, воскреснуть крепко и напрочь, да так, чтобы словно после двух чашек кофе скорым поездом с ужасом и восторгом зачастил ненасытный, неугомонный пульс.
Каменная Роза
…в итоге ей все же удалили маточные трубы, матку, яичники. С этим предстояло жить сколько уж повезет, от трех месяцев до трех лет.
Мужчины всех оттенков кожи, тореадоры и аполлоны, сверкающие белками глаз в темных проулках, с некоторых пор стали ей безразличны. Только и оставалось – вспоминать восемь романов, имевших место в ее жизни. Кончики пальцев тянулись через стол, жаждая прикосновения к ее фарфоровой руке: обладательницы подобных могут оказаться музами, нимфами, маленькими стервами или обычными ведьмами.
Теперь все это было за чертой, а Роза с пакетом вещей, пропахших больницей, возвращалась домой. Правда, ей оставались еще девичьи, пубертатные дневники, бахрома эротических сновидений и воспоминания о прошлых, прожитых соитиях, как ворох скомканных лент: траурно-бархатных, жестко-виниловых, прозрачных, кружевных, карамельных, вульгарно-рубиновых – все они умещались в ее голове, изредка выдавая себя рассеянностью, мечтательной поволокой взгляда, змейкой-прядкой рыжих волос, что выбилась из-за ушка и дразнит само небо. Как удивилось бы оно, если б могло заглянуть и просмотреть видеоролик фантазий, которые некогда разворачивались в этой растрепанной голове. Когда-то Роза без остановки мечтала о любви, жадно, где бы то ни было: в парикмахерской, в очереди за остывшими кисловатыми пончиками, по дороге на лекцию, в очереди на получение загранпаспорта, на неудобном для копчика пуфике приемной директора, в розовой пене ванны перед сном, чтобы поскорее оттолкнуться и уплыть далеко-далеко.
Теперь некогда было мечтать, сеансы химиотерапии отнимали у нее уйму времени и практически все силы. Сумерки бесконечно томящих зимних дней поглощало отчаяние и тщетные попытки навести порядок в квартире – волосы лезли клоками. Вскоре от ее пышной шевелюры остался нищий, облезлый хвостик не толще мизинца.
Устав от отчаяния, Роза неожиданно купила скрипучий станок с опасной бритвой и обрила голову. Теперь она ходила, завернувшись в сизый платочек, напоминая самой себе бабу-ягу, богомолку, торговку и еще гадалку.
Иногда она сокрушалась, что стала до неузнаваемости нервной и как никогда мрачной. А еще стыдилась, что растеряла из памяти все свои наивные, веселые песни. И превратилась в камень – не прошибешь.
Кое-как прожив три месяца, наименьший отмеренный ей срок, каменная Роза вдруг принялась без разбору покупать парики. Сначала дешевые на небольшом рынке возле метро, потом дорогие, из натуральных волос красавиц, а еще крашенные в голубой, с блестками, с косичками, с украшениями в виде перьев и страз.
Теперь со спины, а подчас даже лицом к лицу трудно было узнать ее, хоть и ходила Роза по-прежнему в черном драповом пальто и в замшевых кедах-сапогах на высокой острой шпильке. Так до неузнаваемости меняли весь ее облик эти нелепые пестрые парики. Со временем я начала узнавать ее по горчинке, что растворилась в лице, сильно напудренном, нарумяненном, но все равно бледном и безжалостно выдающем трещинки-морщинки.
Издали я всегда узнаю легкий, но немного косолапый, с вульгарной кривизной, с червоточинкой, шаг Розы. И черную шаль, словно кружева-укусы изъели ей