Шрифт:
Закладка:
«А почему бы и нет? — звучит в моей душе вкрадчивый голос. — Может быть, это знак судьбы? Может быть, это она послала тебе встречу с девушкой, от одного вида которой у тебя теплеет на сердце, а чресла напрягаются, как согнутый лук со стрелой? Семейная жизнь, собственный дом, выводок детей, мальчики черноволосые, девочки рыженькие… У тебя просто времени не останется тосковать о своей далекой, недоступной, невозможной. А свою опасную миссию выполнять тебе станет даже легче — будешь разъезжать по городам якобы по торговым делам, не спеша накапливая в подвале дома таблички и свитки. И она? Разве не чувствуешь ты ответный жар, идущий от ее кожи? Может быть, и ей ты был послан как ободряющий знак — свернуть с пути, который не для нее?»
Из рассказов Фалтонии Пробы я мог по обрывкам собрать причины, откладывавшие раз за разом принятие обета. Сначала это была смерть отца. Траур в такой знатной семье тянулся долго и исключал любые другие церемонии. Потом на первое место вышли дела, связанные с карьерой старшего брата. Будучи сыном консула, он и сам имел серьезные шансы стать впоследствии консулом. Но для этого требовались крупные затраты на первых порах, поглощавшие финансовые резервы даже таких богачей, как клан Аникиев. В этих обстоятельствах выделить долю наследства, причитавшуюся Деметре, и передать ее в пользу церкви, как это полагалось при обряде velatio, было бы жестокой несправедливостью по отношению к брату.
Так дело и тянулось, постепенно окутываясь сговором семейного умалчивания, который я не мог не почувствовать по приезде, который не смел нарушить, хотя порой меня так и подмывало спросить Деметру напрямую. Но я говорил себе:
«Не сейчас. Не сейчас, когда она так хороша в этом наклоне, когда мраморная поверхность стола бросает снизу отсвет на ее лицо. Когда она так погружена в сортировку цветочных семян и луковиц, словно отделяет жемчужины от стекляшек. Когда ее вечный птичий страж почти успокоился и разрешил ей выглянуть из гнезда. Когда она так свыклась со мной, что готова стерпеть мое присутствие близко-близко, не пытаясь улететь».
— …Я слышала, мать рассказывала вам о нашем бегстве в Африку, — говорит Деметра. — А упоминала она о сирийском корабле, который грузился в карфагенском порту? И как мы с ней, гуляя, увидели вереницу невольников, которых гнали к причалу? Мужчины были прикованы к длинной цепи, а женщины брели сами по себе. Дешевый товар… Но вдруг одна девушка, совсем молоденькая, вырвалась из толпы и бросилась к ногам моей матери с криком: «Матрона Проба! Матрона Проба!..»
Деметра отодвигает наполненную чашку, ставит перед собой две пустые, задумывается, вспоминает.
— «Я свободнорожденная! — кричала девушка. — Мой отец был вольноотпущенником вашего супруга… Его звали Фриск… Вы не помните?.. Родители умерли во время осады, я чудом выжила, приехала сюда в поисках родственников… Они воспользовались моей беспомощностью…» К нам уже бежал декурион, командовавший стражниками. «Если девушка говорит правду, — сказала ему моя мать, — ее нужно немедленно отпустить». Декурион почтительно объяснил, что он не может этого сделать, потому что сирийский купец уже уплатил полностью за всю партию невольников. Купец с надсмотрщиком тоже спешили к нам от причала. Мать настаивала и грозила пожаловаться самому наместнику Гераклиану. Декурион, пряча насмешливый взгляд, сказал, что, конечно, матрона Проба вправе поступать, как найдет нужным. Он только хотел поставить ее в известность, что именно наместник Гераклиан является получателем денег за вывозимых из провинции рабов.
Деметра умолкает, задумчиво смотрит на двух борзых, улегшихся в тени садовой ограды. Я уже знаю этот остановившийся взгляд рисовальщицы. Кажется, он всего лишь примеривает к будущей картине сочетание белой шерсти и зеленой травы.
— Мы обе, и я и девушка, прижимались к ногам моей матери и не могли оторвать взгляд от бича надсмотрщика, змеившегося в пыли. А мать вдруг поманила к себе купца и растопырила перед его лицом пальцы с кольцами. Купец кланялся и пригибался, и бегал глазами, и мотал головой — будто не веря, не смея, — но потом все же решился и ткнул пальцем в мое любимое кольцо с сапфиром. И мать отдала ему его. О, как я любила ее в ту минуту! И любила спасенную девушку, и облака над мачтой сирийского корабля, и красивого безжалостного декуриона, и даже жадного купца, и даже себя… Да, мне жалко было кольца… Но тогда я впервые испытала это… Что в расставании с тем, что любишь, тоже бывает сладость… А девушка все не верила своему счастью и всхлипывала… Кажется, ветер похолодел… Там на скамье моя шаль… Не подадите мне ее? А то у меня руки в земле.
Я приношу ей вышитый галльский платок, накидываю на плечи и осторожно сжимаю их. Ее перепачканные землей пальцы замирают на чашках с семенами. Я держу в руках это обещанное Господу тело и святотатственный восторг стягивает мне грудь холодным обручем.
— Потом я узнала, — говорит она, — что наместник Гераклиан получил управление Африкой в награду за убийство Стилихона… А у наместника был сын, лет пятнадцати… И на третий год нашей жизни в Африке бабка Юлия начала сватать меня за этого юношу. Бабка очень любила меня… Но одна мысль о том, что я окажусь в семье, где безраздельно правит такой человек… Что мне оставалось делать?
Я наконец одолеваю робость — прижимаюсь лбом к ее волосам. Потом — щекой к виску. Она не отстраняется, сидит, не меняя позы. Дрожь бьет нас обоих. Я, зажмурясь, опускаю лицо еще ниже. И вдруг чувствую на своей щеке, где-то между глазом и носом, прикосновение ее влажных губ. Только после этого она высвобождается из моих рук, встает и уходит, кутаясь в платок. А я остаюсь над загадочным узором рассыпанных семян, и даже про них никакой прорицатель не сможет сказать мне — то ли прорастут они садом, то ли раннее солнце иссушит их в камнях, то ли задушит терние, то ли поклюют перелетные птицы.
ГОД ЧЕТЫРЕСТА ДЕСЯТЫЙ
ЮВЕЛИР МАНИЙ — О ДРАГОЦЕННЫХ КАМНЯХ И БЕСЦЕННОМ ХЛЕБЕ
К нам, в Капую, война явилась не свистом стрел, не стонами раненых, не грохотом боевых колесниц, а нашествием