Шрифт:
Закладка:
«Что тебе сделал немецкий народ? Ничего?.. А что тебе сделал тот народ, с которым ты идешь плечом к плечу? Всего-то лишил близких?.. Всего-то оставил одного на всем белом свете?..»
Выросший среди разговоров о хворях и о способах их лечения, пусть нетрадиционных, Крейц, конечно, метил в медики – сначала в училище, потом в институт. С совсем детской еще наивностью мечтал о том, как соединит бабушкину науку с методами социалистической медицины и станет таким успешным в деле исцеления врачом, каких еще свет не видывал. И тут бабушку арестовали – и снова по доносу, и снова из зависти, – кому-то не понравилось, что гражданка невнятных занятий, «распространяющая суеверия и мракобесие», занимает целую квартиру на Мойке, тогда как столько трудящихся нуждаются в жилье. Заступавшийся за нее глава Ленсовета сам загремел по доносу, уже наступил тридцать седьмой год, и заступников больше не нашлось. А Крейца именно накануне злополучного дня что-то дернуло отнести документы не в обычное медучилище, а в военно-медицинское. Никогда он не хотел быть военным, воротило его от одной мысли о муштре и о дубовых армейских порядках, но неведомое чутье, что не раз спасало его прежде, не подвело: каким-то образом этот выбор положительно повлиял на его характеристику, и его трогать не стали. И только он выучился – как раз началась…
«Не твоя война. Уходи прочь, пока цел. Это не твоя война».
Два года фельдшером на передовой, казалось, напрочь отбили у Крейца саму способность размышлять. До размышлений ли, когда кругом болота, медпункт кое-как разбит на сухом островке, и раненых приходится переправлять в тыл на плотах, бредя по горло в воде? До размышлений ли, когда каждый день кругом страшно изувеченные люди, с оторванными руками и ногами? Весь островок пропитался кровью. Вот лежит боец, держит в руках собственные кишки и смотрит с мольбой – и единственная мысль: да хоть бы бедолага сознание, наконец, потерял, потому что обезболивающие закончились, а где санбат – да черт его знает… До размышлений ли, когда вместе с санитарами приходится грузить раненых в машину – и зимой окровавленные бойцы тут же примерзают к железным бортам. До размышлений ли, когда от командования спущен приказ помогать и найденным на поле боя раненым немцам – а эти запросто пристрелить могут, именно так у Крейца убили нескольких санитаров. Санитары на фронте гибли вообще постоянно, их вечно не хватало, мало кто переживал первые два боя. Да, не так себе Крейц представлял свое врачебное будущее… Но он приучил себя вообще не думать и вообще не чувствовать. Его дело малое – спасать людей. Уже даже не важно каких – своих, чужих… Просто спасать людей, покуда его самого еще не убили, а для фронтового фельдшера каждый миг вполне мог оказаться последним.
«Позади тебя не твоя земля и не твой народ».
Да, не чувствовать – это умение помогало. Один из санинструкторов, взрослый, семейный мужик, бывший под началом Крейца, все переживал, что у того, молодого парня, нет подруги. А на фронте у многих все было – и интрижки, и романы, и даже свадьбы, женщин вполне можно найти: те же медсестры, телефонистки. Не думать, не чувствовать – так было спокойнее, Крейцу и о женщинах не думалось, какие там женщины, когда всего несколько часов на сон – кромешно-черный, без сновидений, а дальше – кромешно-красный от окровавленных бинтов новый день, и снова ползешь с очередным раненым под пулями, свистящими над головой, и будешь ли жив в следующий миг – шут его знает… Под огнем неприятеля Крейц машинально бормотал обережные заговоры из старинных бабушкиных книг, а затем, чем черт не шутит, принялся учить им и свой медицинский взвод – и надо же, сработало, его санинструкторы и санитары больше не менялись постоянно, не гибли так часто на передовой. Все кругом удивлялись, говорили, что медвзвод стал «будто заговоренный», а он и правда был заговоренным.
Крейц же в период некоторого фронтового затишья даже присмотрел себе девушку, совсем молоденькую, новенькую телефонистку из разместившегося рядом с медпунктом поста связи – у нее были такие чудесные золотистые косы, будто у принцессы из почти забытых материнских шведских сказок. Только познакомились, разговорились, понравились друг другу – и Крейц встретил ее с особистом, а затем добрые люди не преминули донести ему, что телефонисточку вечером видели с тем же особистом, уже спустившим штаны. «Она, небось, с оккупированной территории, – пояснил всякое повидавший санинструктор и понимающе усмехнулся. – Проверяют. Найди себе другую, лейтенант». Крейц лишь поиграл желваками да и послал все это к чертям собачьим – будто у него других проблем мало. Перевязочный материал вот закончился, а они о бабах…
«Ты – один. Пусть все тут захлебнутся отравой, какое тебе до них дело?»
Некие «добрые люди» позаботились донести и особисту, что лейтенант медицинской службы Крейц учит свой взвод всякой разлагающей боевой дух антисоветчине – каким-то суевериям, молитвам, заклинаниям, возмутительно, да и фамилия у него, часом, не немецкая ли… И таким образом Крейц вскоре оказался перед смершевцами, среди которых был и тот самый, «проверявший» золотокосую телефонистку.
Крейц тогда опустил глаза, чтобы никто не заметил, что его маска равнодушия пошла трещинами от страха – и от дикой, оскаленной, озверелой ненависти.
– Действительно немец, что ли? – спросил тот самый особист.
– Швед, товарищ майор, – процедил Крейц.
– А русские народные заговоры-обереги откуда знаешь?
Тут Крейц все-таки вскинул на особиста глаза – потому как столько загадочного уважения послышалось ему в этом солидном слове: «заговоры-обереги». Не какая-нибудь там «антисоветская галиматья» – а поди же ты, «обереги».
Он подумал, что врать бесполезно, – все равно до истины докопаются.
– Из приемной семьи, товарищ майор. Моя… русская бабушка… была знахаркой.
– Вставай, покажу кой-чего. – Особист прошел в соседнюю комнату просторной избы, и Крейц, в ожидании самого худшего, последовал за ним.
Однако его не ударили, не зачитали приговор – просто оставили стоять посреди комнаты, где в ярко освещенном углу понуро сидел связанный пленный немец. Обер-лейтенант, судя по знакам различия.
– Башку подними, – сказал немцу особист, и сидевший подле переводчик каркнул по-немецки.
Обер-лейтенант вскинул голову – и сколько же опаляющей