Шрифт:
Закладка:
— Чай, ведомо тебе, сколь девки лукавы? — пробовал утешить его Алексей.
Первые дни Данила не смыкал глаз, но потом каторжная усталость взяла свое. Словно камень, Данила падал на жесткий рундук в работной избе, где спали служки. Понемногу боль стала тупеть, но Данила все думал об Ольге.
— А-а-а!.. Горе мое! — однажды среди работы простонал Данила.
— Пошто плачешься, сыне? — спросил кроткий голос.
Сухонький, как щепочка, старец Нифонт взял пальцы Данилы в свою детски легкую ручку.
— Зрю человека, а души не вижу, душа страстию закрыта. Душа-то с плотью соперница, а плоть душе ворог, сыне!
Домой они пошли вместе.
— Лучше человеку главу свою потеряти, чем душу страстию отравити! — выговаривал ласково старец Нифонт. Ветерок поднимал его тонкие, как пух, белые волосики на впалых висках. Железная кружка сборщика, запертая большим замком, в которой глухо позванивали деньги, отягощала его худую шею. Пользуясь безответностью Нифонта, старец-казначей посылал его по селам «сбирати на нужды храма с православных христиан», что ленились делать многие молодые чернецы.
Данила хотел было ответить Нифонту, что на восьмом десятке куда как легко учить и советовать перебарывать страсти, да он, Данила, к тому же и не монах еще, но, посмотрев на его костистое потное личико, из жалости к нему не стал возражать, а спросил только:
— Уморился, отче?
Данила рассказал старику о своем горе. Нифонт терпеливо выслушал, а потом вздохнул:
— Ох, сыне!.. Одно-едино горе твое, а глянь-ка пред собой! — и Нифонт показал палкой на беспокойно гудящую толпу под стенами монастыря.
С тех пор как второй самозванец, Тушинский вор, засел под Москвой, котлом закипела вся, уже давно растревоженная, троицкая округа. В монастыре запамятовали то время, когда чинной толпой проходили богомольцы просторным монастырским двором; как сановитые бояре, дети боярские, именитые гости и дворяне приезжали на богомолье из самой Москвы, из Ростова Великого, из Северской и Суздальской земли — монастырь уже давно стал первым из первых святых мест, в которых нуждались и цари. Знать приезжала сюда еще и поохотиться. И не было блюстителей порядка лучше, чем боярские сокольничьи. Бойкие и ловкие, в цветных суконных кафтанах с галунами и кистями, в высоких островерхих шапках, отороченных бобром или куницей, по привычке поднимая правую руку, сокольничьи без труда прокладывали дорогу для своих господ. Народ покорно расступался. И в храмы все заходили и размещались так, как полагалось по чину и званию: черный народ дальше у стен, а «преславные» люди, радетели царской обители и милостивцы ее, — поближе к амвону. А ныне, продолжал свои жалобы старец Нифонт, ничего нельзя разобрать: как стадо, напуганное волками, со всей округи под защиту стен монастырских сбежались все — и черные люди, и торговые, и бояре, и дворяне. В странноприимных домах создалась столь великая теснота, что многие дворяне и бояре не гнушаются проводить ночь в своих дорожных колымагах, а то и просто на травке-муравке. Виданное ли дело, что русские знатные люди, словно бродяги, на улице ночуют?
— Вот он, проклятой господом ворюга-злодей, что над людьем творит, — горестно сказал Нифонт, указывая на толпу под стенами.
— Глянь-ка, отче, — торопливо заметил Данила, — тамо бьют кого-то, ей-пра, бьют! — и он прибавил шагу.
Под Каличьей башней возбужденно горланила толпа.
Подбежав, Данила увидел, как на груде бревен, прижавшись спиной к крепостной стене, что-то отчаянно выкрикивал, увертываясь от тумаков, приземистый человек с седеющей бородой. Пестрядинная рубаха на нем была разорвана в клочья. Он отмахивался облезлой заячьей шапчонкой и тщетно пытался утихомирить толпу.
— Да что вы меня, яко пса, разрываете, дурни вы неразумные!
— Прелестник… от