Шрифт:
Закладка:
Жозеф понимает, о чём говорит Пуссен. Он всегда знал, что люди живут мелкими посулами. В четыре года, в шесть лет Жозеф ждал. Только и делал, что ждал. Хотя ничего и не случалось. Ждать и верить всегда лучше.
– Это из-за великана, – говорит Пуссен. – Которого привязали к мачте… Он – как знамя, говорящее, что всё кончено, что ждать больше нечего и не от кого, что надежда мертва. Зря он это сделал.
Укрывшись на юте и слушая, как стучат невольники, поглядывая на молнии с дождём, Лазарь Бартоломей Гардель думает точно так же. Но он не покажет слабости. Хотя и знает, что кара обрушилась на корабль совсем не вовремя: когда все измучены плаванием. Знает, что огромная чёрная тень на верхушке мачты только мешает его планам.
Гардель размышляет. Главное, чтобы судно продержалось ещё немного. Все его мысли – только о сокровище.
Вдруг за его спиной возникает Кук.
– Я отнёс заключённым суп, капитан.
Гардель что-то ворчит. Он охотно уморил бы их голодом.
– Оставь меня.
– Малец хотел сказать вам, что знает остров Закхея.
Капитан оборачивается на Кука.
– Март?
– Он говорит, что там есть защищённая от ветра бухта, на юге, как между рогами быка.
Гардель замирает.
– Он так и сказал? – бормочет он с невозмутимым видом. – Полагаете, вы сообщили мне что-то новое?
Жестом он велит Куку посторониться и идёт к своей каюте.
Каким же олухом должен быть этот Жозеф Март? Он что, только что указал коку, где именно искать клад?
Гнев мешается в его голове с возбуждением. Он запирается в каюте, подходит к записке, которую приколол к переборке. Вытыкает три булавки из четырёх и на оставшейся поворачивает голову быка как компас. Когда север оказывается сверху, он снова втыкает булавки по углам. Потом отходит, сверяется с картой на столе.
Благодаря этому болвану Жозефу Марту Лазарь Гардель теперь точно знает, куда направляется. Бычья голова – это карта острова. Нужно было только повернуть её правильно. Да, действительно, между двумя скалистыми мысами на юге острова Закхея есть проход. Там, где нарисован череп, – между рогами быка.
44. Скажите, кто поёт
Шлюпка висит над палубой, как остров посреди «Нежной Амелии». Она большая, в длину почти восемь метров. Когда её спускают на воду, в ней умещается двенадцать гребцов. Её закрепили на сменном рангоуте.
С тех пор как судно покинуло африканское побережье, шлюпка занята больными невольниками, а точнее, теми немногими, от кого ещё ждут, что они пойдут на поправку. Но даже если они не выживут, то хоть ненадолго обретут покой в этой шлюпке. Потому что в её глубине, под скамьёй в самой середине, тихо поёт женский голос.
С каждой ночью он всё слабее. Но не перестаёт петь. И замолкает только на день, чтобы собраться с силами перед тёмными часами. Когда наступает ночь, все больные теснятся поближе к той, что лежит под пологом из просмолённой холстины, натянутой над шлюпкой, и слушают.
Голос не покидает пределов своего маленького театра. Снаружи скребётся дождь, рычат ветер и волны, невольники стучат в остов корабля.
Никто из слушающих не может сказать, на каком языке она поёт. Они как дети, которые понимают колыбельную матери раньше, чем учатся говорить. И не упускают ни слова из её рассказа. Слёзы, которые от него выступают, помогают им больше, чем все клизмы и кровопускания врача.
Нао поёт. Она поёт ребёнку, которого ждёт, и всем тем детям, что прячутся внутри свернувшихся вокруг неё напуганных мужчин и женщин.
Нао не слышала удары, когда они только начались. Она не отличала их от стучащего в ушах собственного сердца. Потом она замолчала. Слушая, что говорит этот глухой звук. А он лишь вторил её собственной песне. Заступал на смену её сердцу, чтобы она могла спокойно уйти.
Она кончила петь.
Нао больше не пытается задержаться здесь. Она знает, что за болезнь её уносит. Это знаменитая хрупкость народа око, смертельный недуг, который развивается в них от неволи и отчаяния.
– Вы больше не поёте, сестрица?
Полночь. Над Нао, среди шторма, нависла улыбка.
Мужчина лежит на скамье над ней. Он свесился, заговорив с Нао. Он старше большинства невольников. До сих пор никто не слышал его голос. Ни слова – с первого дня, когда он ступил на «Нежную Амелию». Это он – тот невозмутимый темнокожий, которого белые записали в свои тетради Адамом.
Он в шлюпке из-за лихорадки. Раны от кандалов на лодыжках загноились. И с каждым днём язвы на обеих ногах растут, точно устроили гонки, которая быстрей дойдёт до колена, однако он не жалуется. Он хранит улыбку от уха до уха, как талисман.
– Больше не поёте?
Нао открывает глаза. Голос у этого щуплого мужчины низкий, сильный – совсем не под стать телу.
– Послушайте их, – говорит он.
Стук невольников доносится до шлюпки, невзирая на рёв ветра.
– Думаю, они зовут вас, сестрица.
Гром трижды грохочет, как череда залпов. Волны швыряют корабль, швыряют в загонах невольников, в ноги им впиваются цепи, оставляя раны. Но невольники продолжают отбивать ритм. Женщины в корме цепляются за деревянные пиллерсы. Другие, вконец измученные качкой, безвольно катаются поверх прочих, уже не сопротивляясь.
Мужчина начал петь.
Сотни вдруг слышат его голос.
– Теперь-то я точно их пришибу, – рычит Абсалон, выскакивая из гамака.
Голос сильнее, чем всё, что сотрясает корабль: волны, ветер, огненные всполохи грозы. Он завораживает больше глухих ритмичных ударов. Между фразами – долгие паузы. Время замирает вместе с ним, и продолжения ждёшь, как воздуха.
– Это из шлюпки! – кричит кто-то из матросов.
На палубе вспыхивают фонари.
Первым на место прибывает хирург. Он поднимает край брезента, светит вглубь шлюпки. И замирает. Между фразами не паузы – это беременная женщина под скамьёй тихо-тихо поёт куплет. Она снова запела, и голос её зачаровывает как никогда. А каждый раз, когда она замолкает, переводя дыхание, щуплый мужчина над ней изо всех своих сил разносит её песню в ночи.
– Что тут такое? – спрашивает подоспевший Абсалон.
– Это Адам.
Когда женщина снова начинает петь, даже у боцмана пробегает по спине дрожь.
– Она-то, – говорит хирург, – она всегда поёт по ночам. Но это не мешает. Её почти не слышно.
Нет, конечно же, ему не мешает её песня – ведь он всякий раз приходит её слушать, пристроившись у шлюпки. Он сидит так каждую ночь, навострив слух. А когда встаёт, рубашка