Шрифт:
Закладка:
- Это яд, да? Зоя, вы что-то хотели сделать? Вам тяжело? Расскажите, поделитесь, вам сразу станет легче.
Нет, это был не яд - хотя и не мешало бы... Пусто было на душе, темно. Жизнь была растрачена, оставалась какая-то мелочь. Ни во что нельзя было верить. Оставалось лишь приводить в порядок материалы со Стрелы-второй - материалы, которые никогда и никому не понадобятся...
- Нет, - сказала Зоя с едва уловимой досадой. - Это культура того заболевания, которым я занималась.
Она бережно уложила ампулу в коробку - там, в гнездах, лежало еще несколько, - поставила в шкафчик, заперла.
- А если это разобьется? При толчках, и вообще...
- Я беру их с собой в кокон.
- Это такой риск!
- Что делать? Можно было бы, конечно, уничтожить, но жаль. Несколько лет работы. На Земле я хотела доработать методику лечения. Да вот...
- Зоя, милая, я как раз хотела об этом. Понимаете, ко мне недавно, подошла Мила... Вы ведь знаете, как к ней относится Нарев, он не делает из этого секрета. И вот она рассказала...
Обедали в молчании, но взгляды говорили - взгляды, которые Нарев ежеминутно ощущал на себе. "Женщины, - грустно думал он, разрезая кусок синтетической свинины, - женщины, если есть вещи, которым вы никогда не научитесь, то - кроме умения писать хорошую музыку, картины и книги - сюда, безусловно, относится умение хранить тайны. И если есть на свете женщина в полном смысле слова, то это, конечно. Мила - иначе я не любил бы ее. Сколько дней прошло? Два? И в салоне уже нет человека, который не знал бы, что мне известно что-то такое... Я уверен, что они не выдержат даже до десерта. Ну что ж - ты этого хотел, ты хотел войны, Нарев, и ты ее получишь..."
Впрочем, на лице его ход мыслей не отражался, и он спокойно доел второе и принялся за сладкое.
"Бедный человек, - продолжал он свой мысленный монолог, глядя на пустовавшее место Карачарова, который со дня окончательного крушения надежд не выходил к общему столу. Нельзя же соваться в такое дело, не зная броду. Конечно, всякому нравится быть в центре внимания и знать, что каждое твое слово воспринимается даже не как приказ - как откровение. Это приятно, даже когда привычно, а тем более - когда ново. Но, милый доктор, каждое явление имеет две стороны, оно внутренне противоречиво - диалектика... И вторая сторона в данном случае неприятна и опасна. Как бы ни казался силен популярный деятель, на самом деле он ограничен в своих действиях - особенно, если принять во внимание наши обстоятельства. Он может двигаться лишь по одному из двух путей: либо идти наперекор всеобщим ожиданиям, стремясь к достижению какой-то своей, одному ему ведомой цели, или же делать, или хотя бы говорить то, чего от него ждут. Первый путь порождает организаторов типа Петра Великого, у которых действительно есть что-то за душой. Но чаще используется способ номер два. Это более приятный путь: люди любят деятеля за то, что он высказывает их мысли, а не свои. Услышав от другого, более авторитетного лица свои мысли, средний человек возвышается в собственных глазах, потому что он, оказывается, мыслит на одном уровне со значительными людьми и, значит, не глупее их. Деятели такого рода бывают любимы - и недолговечны, потому что для усиления или хотя бы сохранения своей популярности им приходится каждый раз, обращаясь к окружающим, заявлять о некотором продвижении по избранному пути - о продвижении, которое на самом деле может быть, а может и не быть. Это нужно, дорогой доктор, потому что этого ожидают. Но горе, если в один прекрасный день появляется другой деятель, который доказывает, что на самом деле продвижение было мизерным, либо его не было вообще. Лучше, конечно, когда продвижение есть. Но в этом и опасность: всякое продвижение подразумевает действие, всякое действие чревато ошибками, ибо оно тоже имеет две бороны, а абсолютная истина нам никогда не бывает известна. Слабость всякого деятеля - в том, что он, хоть изредка, вынужден действовать. Это отлично понимала, скажем, католическая церковь в древности, когда боролась против новизны во взглядах и действиях - боролась для блага людского... А вы, дорогой доктор, не ограничились обещаниями, но еще и действовали, и достаточно быстро. Так поступают дилетанты. А дилетантизм - вещь опасная. Кроме того, вы сами вызвались на роль ведущего; профессионал подождал бы, пока его попросят. Надо изучать историю, в ней есть, скажем, Александр Невский. Что же касается меня..."
Этот блестящий монолог, выдержанный в столь излюбленной парадоксальной манере Нарева, прервал Еремеев - потому, наверное, что, как и все остальные, не слышал ни слова из него:
- Разрешите задать вам вопрос.
Нарев удивленно поднял глаза. Он знал, разумеется, каким будет вопрос, и знал, что его зададут, но нужно было выглядеть удивленным.
- Конечно же, если только я буду в состоянии ответить.
Миг стояла тишина, взгляды метались между Еремеевым и Наревым. Наконец, Валентин решился.
- Ходят слухи... - начал он. - Ходят слухи, что вы... Что у вас... Одним словом...
- Говорят, - подхватил писатель, - что вам известен какой-то выход. Мы просим вас; вы же сами понимаете, что, если не найдется никакого выхода, мы погибнем и очень скоро.
Нарев медленно, очень медленно, набрал в ложечку желе. Именно сейчас он по-настоящему вступал в игру. Еще полугодом раньше он ощутил бы удовлетворение, случись это тогда; теперь ему было противно. Но отступать не приходилось: никто другой, сказал он себе, не сделает даже и этого... Нарев молчал ровно столько времени, сколько было нужно, чтобы напряжение ожидающих поднялось до предела.
- Видите ли. - сказал он, улыбаясь, хотя голос не выражал уверенности, в нем было сомнение и сознание глубокой ответственности; Нарев умел пользоваться своим неблагозвучным голосом, - Я надеюсь, вы не подозреваете меня в распространении каких-то слухов...
- Да бросьте, Нарев, - сказал Истомин. - Вас в этом никто и не собирается винить. Неважно откуда, но мы об этом услыхали и теперь просим вас ответить: что вы знаете? Можем мы надеяться на какую-то перемену к лучшему?
Нарев отложил ложечку и опять помолчал - немного: терпение нельзя испытывать