Шрифт:
Закладка:
— Да, наверное. (Я люблю быть с самим собой откровенным и чувствую, что не совсем в этом уверен. Поэтому добавляю «наверное», чувствуя, как все-таки сильно воспитание в определенной среде.)
— А ты заметил, как смотрели на тебя инженеры нашей фабрики, когда я говорил тебе «ты»?
Я ничего не заметил, но понимаю, что Тадзио заметил.
— Я не заметил, но ты же знаешь, что меня это мало волнует.
— А я боялся, что тебе неудобно, и там, в приюте, собирался говорить тебе «пан». Только это как-то к тебе не подходило. Ендрусь, скажи, тебе было неудобно?
— Абсолютно нет; и я тебя уверяю, что если бы ты это сделал, я дал бы тебе в морду со словами «знай пана».
Сразу за Греноблем видим первый указатель с надписью «Париж — 550 км». Уже близко. Обедаем под этим столбом. Мы устали, и нам не хочется крутить педали. Дорога опять гористая. Не доезжая нескольких километров до Лез-Абре, разбиваем палатку в густой роще, сделав подложку из сухих листьев. Неподалеку ферма, и под вечер я иду туда за водой. Небо облачное, но тепло. Полная тишина. Скрип калитки на ферме такой громкий, что я невольно вздрогнул. В избе горит керосиновая лампа, и в ее свете склонились две головки детей, делающих домашние задания. Они усердно пишут в тетрадях и скрипят перьями. Их мать встретила меня спокойным bon soir, monsieur[176], как будто давно меня знала. Обратилась к детям: «Поздоровайтесь с месье». Мальчик и девочка встали, посмотрели на меня большими глазами с детских портретов Мариэтт Лидис{114}, сказали bon soir, monsieur и сели обратно. Хозяйка, видя, что я в шортах, не спрашивая, принесла четыре яйца и молоко. Молодая, красивая, говорит спокойным, меланхоличным голосом, размеренным, как тиканье часов. Муж в плену, она одна на всем хозяйстве. Дает мне полное ведро воды. Ведро принесу ей завтра утром. Уже почти темно, колодец скрипит, она говорит тихо и монотонно, красивая и печальная, как этот вечер. Я хочу перестать чувствовать, перестать думать, хочу быть тишиной — как все вокруг.
Медленно возвращаюсь к нашей роще. Тадзио суетится, напевает. Мы готовим ужин. В деревьях иногда с шумом взлетает разбуженная птица; насекомое, ползущее по сухим листьям, шуршит на десять метров вокруг; вода в ковшике начинает поигрывать.
Бур, 24.9.1940
Погода еще держится. До Бура осталось около 100 км, и на самом деле можно было бы добраться туда еще сегодня. Увеличиваем среднюю скорость до 18 км/ч и жмем на педали. Помимо солнца и погоды, это совершенно другая местность. Не жарко, не так ярко, цвета другие. Чувствуем, что мы проехали французский экватор: юг закончился, и начинается другая Франция, влажная и холодная. Виноград кислый, и время сбора еще не наступило. Над полями, в воздухе, повсюду осенняя печаль, которой на юге я совершенно не испытывал. Видимая справа горная цепь Альп удаляется и исчезает в тумане.
Завтра мы могли бы быть в Шалоне, и нас охватывает беспокойство. Пропустят нас немцы или нет? Тадзио утверждает, что у него отличное предчувствие: «Какое им дело до такой шантрапы, как мы. Пошпрехаешь с ними, вежливо поклонимся, скажем „на Париж“, точно пропустят». Примерно в час день стал серым и пасмурным. Обедаем у дороги, на десерт едим белый виноград, кислый, как уксус. Вообще все как-то кисло, холодно и сыро. Дорога монотонная. После обеда берем более резвый темп. По пути к нам цепляется молодой парень, хорошо одетый, он все время «сидит на заднем колесе у Тадеуша». При подъемах в гору обгоняет нас благодаря механизму переключения передач, но на ровных участках мы догоняем его, и он снова сидит у нас на колесе. Решаем его помучить и увеличиваем темп. Он подъезжает ко мне и говорит:
— Ну вы чешете, да еще с таким багажом.
Я начинаю с ним разговаривать и рассказываю, откуда мы едем. Он был у бабушки и дедушки в деревне и теперь возвращается в Бур. Две недели назад он сдал экзамены на аттестат зрелости и хочет поступить в институт лесного хозяйства. Интеллигентный мальчик из французской буржуазии. Я расспрашиваю его о выпускных экзаменах, о латыни, о греческом. «Вы изучали Тацита? А Ливия?»
— Вы тоже сдавали экзамены на аттестат зрелости? — спрашивает он, немного удивленный.
Я говорю ему, что у меня есть и аттестат зрелости, и études supérieures[177]. Он оживился еще больше. Мы говорим о его экзаменах с полным знанием предметов. Он рассказывает, что по истории у них была очень актуальная тема, вероятно продиктованная оккупантами: «Роль Англии в устремлениях Наполеона». Идея состояла в том, чтобы показать, что Наполеон хотел объединить Европу, но Англия, отвратительная и вероломная Англия, не допустила этого. Он признается, что все немного боятся, потому что об Англии писали как о единственной стране, которая благодаря упорной, холодной выдержке и самоотверженности могла противостоять Наполеону и разбить его в финальной игре. Я не читал газет и не слушал радио; сейчас, видимо, ежедневно и каждую ночь немцы совершают налеты, и парень с энтузиазмом рассказывает мне о замечательной позиции англичан. И впрямь — война. Мы задаемся вопросом, действительно ли Наполеон хотел создать своего рода пан-Европу под скипетром Франции и когда на самом деле ему пришла в голову эта идея. Точно не в самом начале, когда ему «везло», а значительно позже, когда новым завоеваниям и притеснению других народов нужно было придать черты высшей идеи — идеала. До сих пор Гитлер ничего не говорил о Европе; он постоянно говорит о 80 миллионах немцев, нуждающихся в Lebensraum[178]. Когда он заговорит о Европе и превратится из материалиста в идеалиста? А может, у Наполеона на самом деле был такой план? Да, но он начал войну с Россией, и это его погубило. Он совершил огромную глупость, которой Гитлер, вероятно, не сделает. Я напоминаю, однако, что ведь изначально Наполеон встретился с Александром на Немане и все шло хорошо. Плохо стало потом. Peut-être maintenant ça va changer aussi; on sait jamais[179]. Мы смеемся. Я спрашиваю его, что он думает о генерале де Голле. «Он один спасает нашу честь перед миром». — «А Петен?» — спрашиваю я. — «Он пытается спасти народ». Французы работают в две смены. И волки сыты, и овцы целы. Я не спорю с ним. Я не понимаю такого мышления. Мы переходим к Ливию, Тациту, Горацию и Овидию, а в конце к французской литературе. Он в восторге оттого,