Шрифт:
Закладка:
Быстровой оставалось только ждать. Долго и мучительно.
1942 г. Алма-Ата
Мужа Серафимы, того самого известного писателя, Лёля никогда не видела. Наверное, он на фронте, решила девочка. Спрашивать об этом из деликатности Лёля не стала, вдруг он там, где сейчас особенно тяжело, или в плену, или же вообще пропал без вести?
Однажды, когда Лёля увидела Серафиму с мужчиной, по своей наивности спросила:
– Это ваш муж?
– Почти, – рассмеялась по-девичьи звонким смехом Серафима.
По ее лукавому взгляду Лёля поняла, что сказала что-то не то, и смутилась.
В этот далекий от войны в теплый край вместе с киностудией приехал сценарист и писатель Виктор Шкловский. Симочка понравилась ему еще в Москве, и здесь, в эвакуации, он предложил ей работать у него стенографисткой.
– На, лучше возьми, – Серафима протянула девочке свернутый из газеты кулек, а внутри – Лёля задрожала от удовольствия – рафинад. Ужасный дефицит в эвакуации!
– Спасибо. Но мне неловко, – стушевалась Лёля. Как бы соблазнительно ни выглядел сахар, она знала, что принимать такое угощение нехорошо.
– Почему? – Тонкие, словно острые крылья чайки, брови Серафимы поднялись вверх.
– Вы, наверное, тоже голодаете.
– Что ты знаешь о голоде? Ты думаешь, сейчас голодное время? Здесь, в Алма-Ате, где все само по себе растет! – Серафима театрально рассмеялась, обнажив зубы. – Ты не жила в двадцатом году, чтобы говорить про голод!
О двадцатых годах Лёля имела довольно смутное представление, ведь тогда ее еще на свете не было. Да и чего сравнивать: сейчас они живут в развитой, индустриальной, самой лучшей стране, а тогда советское государство только-только зарождалось. Конечно, в первые послереволюционные годы было тяжело. И вообще, то было сто лет назад, все было другим – и мир, и люди.
На мелком Лёлином личике отразились все ее мысли.
Серафима усмехнулась:
– Ты думаешь, мы в свое время как-то иначе чувствовали? Нет же! Во все времена людьми правят животные инстинкты. Все хотят жить хорошо: вкусно есть, сладко спать, носить добротную одежду, обладать красивыми вещами, и у всего этого есть цена; кто не хочет или не может платить, тот остается не у дел.
Лёля смотрела на Серафиму ошарашенно: то, что говорила эта женщина, звучало невозможно. Ведь все советские люди хотят одного – построить лучшее общество, и тут нет места частнособственническим инстинктам. Каждый советский человек должен честно трудиться на благо общества, а заботиться о собственном комфорте недопустимо и стыдно. Ее саму презирают в школе и дразнят белоручкой за то, что она не работает, как сверстники. Но она не виновата, что такая болезненная и выглядит от силы на десять лет. Рослых одноклассников и на полевые работы, и даже на фабрику берут, а ее нет. Подрасти, говорят. Матери она, конечно, помогает: стирка, мытье полов – все на ней, а вот на работу никто не берет. Лёле только и остается, что водиться с младшими ребятами.
Теперь Лёля иначе взглянула на роскошное убранство комнаты и на ее хозяйку – хорошо одетую, ухоженную, выделяющуюся из толпы обычных граждан женщину. Вот, значит, что это за «другой мир».
– Вы тоже платите за свое благополучие? – запальчиво спросила девочка.
– Плачу, – не стала жеманничать Серафима. – Цена ни моего, ни чужого благополучия никому не видна. Поэтому я никогда никому не завидую. Я не могу знать, сколько кто заплатил за то, что имеет. Может, актриса, которая купается в лучах славы и всеобщем признании, ради ролей пожертвовала семьей и чувствует себя несчастной. Или красавица живет с нелюбимым мужем, потому что иначе ей придется переехать в общежитие при заводе и тяжело трудиться в пыльном цеху. Или известный поэт ломает себя и пишет то, что положено, а не то, что хочет писать.
«Это рынок какой-то, а не жизнь, – думала Лёля. – Все не так! В СССР каждый человек свободен и счастлив. Это только отдельные граждане, вроде Серафимы, заблуждаются под влиянием иностранной пропаганды. Вон, про итальянцев она что-то говорила. Ну точно! Ее охмурили империалисты!»
Серафима прекрасно понимала и про советскую пропаганду труда на благо страны, и про внушаемый этой же пропагандой альтруизм, когда надо «прежде думать о Родине, а потом о себе».
«Наивное дитя!» – думала она о своей гостье.
– Я, пожалуй, пойду, – сказала Лёля.
Вежливо, но в этот раз как-то сухо попрощавшись, девочка покинула квартиру Серафимы, «забыв» в ней угощение.
Лёля с мамой ютились вшестером в маленькой комнатке ветхого барака вместе с тетей Зиной и ее тремя детьми мал мала меньше. Раньше с ними жил еще и папин двоюродный брат, дядя Михей. Точнее сказать, это они все жили у дяди Михея. Его первым эвакуировали вместе с заводом, а потом мама попросила его прислать им вызов.
Сердобольный дядя Михей принял у себя и их с мамой, и семью тети Зины. Сам он месяц как отбыл на фронт, и пока вестей от него не было.
Дядя Михей рвался в самое пекло с первого дня войны, но у него была «броня», которую самовольно снять не представлялось возможным. Куда он только ни писал, всюду получал отказ, а потом внезапно его просьбу удовлетворили. Дядя Михей все понимал: положение на фронте ухудшилось, так что мобилизовали и его, высококвалифицированного слесаря оборонного завода. Он также понимал, что, скорее всего, живым не вернется, но иначе поступить не мог.
Мама работала санитаркой в госпитале и очень уставала. Жили плохо, тесно и голодно. Главное – жили. О том, как добирались до Алма-Аты, и говорить нечего. Тяжело добирались и очень долго. На перекладных, с невыносимыми ожиданиями дальнейшего транспорта. Порой приходилось жить на улице около станций, потому что на самих станциях всем места не хватало. Им еще повезло, что дорога выпала на сентябрь, когда холода не наступили. Скудная еда раз в день по рейсовым документам и та шла за счастье. Мыться негде, спать тоже, туалет – и тот отсутствовал.
Обозленные местные жители (на что им такая толпа беженцев, от которых одна грязь, шум да воровство?) не впускали даже укрыться от дождя под хилый навес.
Лёле было очень страшно, когда они с мамой жили три недели на какой-то станции в ожидании своего состава. Поезда все не было, люди же