Шрифт:
Закладка:
Другой вопрос, беспокоивший консерваторов – и не их одних, – это цели России в войне. Если «великая армия» французов потерпит поражение, следует ли России переходить от оборонительной войны к кампании по разгрому наполеоновской империи?
Вопрос о характере войны был особенно проблематичен, потому что отношение консерваторов к понятию народной войны было глубоко противоречивым. Ростопчин не доверял массам и (подобно имперскому правительству в 1914–1917 годах) стремился одновременно ограничить их желание участвовать в войне и использовать его, направив в нужное русло. Глинка, в отличие от него, ликовал, видя, что общество, прежде столь разительно разделенное, объединяется перед лицом общего врага (настроение, напоминающее «дух августа 1914 года»). Шишков занимал промежуточную позицию. Как обычно, он был более мягок, чем подозрительный Ростопчин, но не разделял наивного воодушевления Глинки. Ростопчин видел свою миссию в том, чтобы воспрепятствовать народным волнениям и подрывным действиям «мартинистов», тогда как Глинка воспринимал 1812 год как апофеоз «русского духа». Шишков ощущал войну как явление необходимое, но отталкивающее, обременительное для него лично (в свои 58 лет он должен был следовать за Александром I и его ставкой пересекавшей Россию и всю Центральную Европу) и губительное для империи.
Все трое понимали, что участие народа в войне сделало 1812 год событием беспрецедентным в недавней истории России. Глинка выразил это чувство, вспомнив Смутное время (1605–1613), когда Россия в последний раз стояла перед лицом столь серьезной внешней угрозы. Новизна 1812 года заключалась в том, что Французская революция заменила небольшие, сражавшиеся по принуждению профессиональные армии мощными войсками, набранными по призыву и движимыми патриотическими чувствами. Нации, бывшие ранее сторонними наблюдателями, стали ведущими действующими лицами драмы. Об этом свидетельствовали победы революционных армий и Наполеона, молниеносный разгром Пруссии в 1806 году, успешное сопротивление испанцев французам. Когда после катастрофы под Йеной и продвижения французских войск вглубь Пруссии президент берлинской полиции объявил: «Король проиграл битву. Теперь первый долг гражданина – сохранять спокойствие» [Nipperdey 1983: 15], он, сам того не желая, подтвердил, что попытка династического государства исключить народ из войны приводит к обратным результатам. Победа стала возможна только усилиями всей нации. Однако в России значительную часть «нации» составляли крепостные крестьяне, и их мобилизация угрожала как стабильности общества, так и сложившемуся «разделению труда» между сословиями, которое, с точки зрения дворян, оправдывало существование крепостного права.
Консерваторы по-разному пробовали решить эту проблему. Ростопчин пытался отвлечь недовольство народа от дворянства и крепостной системы с помощью ксенофобии и страха перед масонскими заговорами. Глинка надеялся, что война воскресит общественный договор и дворяне осознают свое кровное родство с собственными крепостными, а не с иностранными аристократами. Он уповал на то, что гордость русских за свою историю и популярность монархии восстановят связь между классами. Такая межклассовая солидарность могла бы высвободить энергию в России, как это произошло во Франции после 1789 года, с той лишь разницей, что она была бы использована для восстановления национальной гармонии, а не для ниспровержения старого режима. Глинка даже намекал на некий универсализм, отличавший и Французскую революцию, и, позже, Священный союз. Вере французских республиканцев в то, что «великая нация» призвана принести «свободу, равенство и братство» на европейские территории, находящиеся в плену деспотизма и религиозных догм [Doyle 1989:218,418–419; Furet,Richet 1965:145–150,183-185, 411], он противопоставлял протославянофильскую идею о том, что добродетель христианской России спасет Европу от просветительского варварства. Шишков отстаивал традиционную изоляционистскую версию этой идеи. В отличие от Глинки, он не одобрял ни социальные перемены, ни российскую кампанию по освобождению Европы. Однако он соглашался, что война идет не только на поле брани, но также в области культуры и духа, и использовал императорские воззвания для обличения франкофилов от культуры. Подобно Глинке, он верил, что война принесет мир между социальными группами и дворяне вернутся к своим национальным корням. Но он подчеркивал необходимость сохранения структур старого режима, тогда как Глинка уповал на его способность к духовному перерождению.
Все трое стремились, каждый по-своему, убедить русских, что старый режим необходим для развития их национальной идентичности. Все служило этой цели: обращение к истории, восхваление национального характера, высмеивание французов, даже архаичный язык манифестов Шишкова. Они утверждали, что истинно православные русские верны царю и отечеству, послушны своим господам и ненавидят захватчиков. Народ должен подняться не на защиту универсальных принципов свободы и народовластия (как французы в 1792 году), но скорее (как испанцы в 1808 году, а пруссаки в 1813-м) за право вести традиционный национальный образ жизни, включая «право» на крепостную зависимость и самодержавие. Это означало, что век спустя после реформ Петра I император и дворянство возвращались к своей традиционной роли правителей «Святой Руси». В ответ на просветительскую риторику Наполеона консерваторы объявляли европеизированный старый режим петербургского самодержавия наследником Киевской и Московской Руси и при этом уподобляли Александра I – разочарованного реформатора, наполовину немца и франкофона – благочестивым царям древности. Таким образом консерваторы заложили идею, которая только укрепилась в последующем столетии в имперской России и достигла апогея после 1881 года: идею, что старый европейский режим XVIII века, облаченный в риторику и символику допетровской Московии, представляет подлинную идентичность России и ее особый путь в будущее[287].
Взгляд Ростопчина на стратегическую обстановку поначалу был двойственным. Временами он проявлял твердую уверенность и писал Александру: «Ваша империя имеет двух могущественных защитников в ее обширности и климате. <…> Император России всегда будет грозен в Москве, страшен в Казани и непобедим в Тобольске» [Переписка императора 1893:179]. Ростопчин также оптимистично утверждал, что массы, не испорченные иностранными влияниями, поднимутся против захватчиков. Московское население, по его словам, ненавидит французов, и он вынужден защищать живущих здесь ни в чем не повинных иностранцев от ярости толпы. Иначе говоря, заключал он, вражеская пропаганда свободы не находит отклика у русских. Однако ситуация на фронте вызывала у него беспокойство. Хотя он сознавал, что полезно завлечь врага в глубь российских просторов, постоянное отступление русских тревожило его, и он непрестанно