Шрифт:
Закладка:
— Вот это и есть Первый концерт Чайковского в исполнении Вана Клиберна, — задумчиво проговорил майор, обтирая бархоткой пластинку.
— Интересно мне знать, — сказал Глазко, — американцы на том берегу слышали, как ихний паренек нашу музыку играет? Или нет?
— Не знаю, — ответил майор, — Возможно, слышали. Они тут теперь день и ночь околачиваются. Будь на то моя воля, я бы сказал этим господам: «Хотите посмотреть, как мы живем, через парадные двери пожалуйте, как гостям положено. А сюда не лазьте, нечего вам здесь делать». Злость меня берет...
— Отвратительно это, что они за нами подглядывают, — сказал Сергей. — Через забор подглядывают, в щелочку. Неужели им самим не противно?
Громов пожал плечами:
— Наивный вы человек, Бражников.
— Спасибо, товарищ лейтенант.
— За что спасибо?
— Да вот за то, что неожиданно человеком меня признали.
Пограничный майор с удивлением, а Глазков с беспокойством посмотрел на них. Недалекий и не очень чуткий парень, Глазков сейчас как-то сразу догадался, что Громов и Бражников ведут далеко не шуточный спор.
— Ну, знаете, Бражников, — тихо сказал Геннадий, и ему показалось, что губы его прошуршали при этом так, словно были бумажными. Они всегда почему-то пересыхают и становятся вот такими чужими и бумажными, когда Громова захлестывает обида и безудержный гнев. И все же он сдержал себя. И даже улыбнулся примирительно, потому что тяготение к этому человеку, желание дружить с ним было во много раз сильнее мгновенной, острой, но слепой неприязни к нему.
«А он, как назло, не хочет понять меня. Как назло. Но я терпелив. Я своего добьюсь».
— Не пойму, чем вы хвастаете, Бражников, — мягко сказал Геннадий, невольно придав и своему голосу дружелюбное выражение. — Вы человек. И я человек. Ну, что из этого? Только я человек военный, понимаете, Бражников. На всю жизнь военный. Мне весь век свой служить, как медному котелку. А вы солдат срочной службы. Отслужите срок и опять на свою шахту... Поэтому и говорим мы часто на разных языках. Но я хочу, поверьте, хочу...
Он так и не сказал, чего он хочет, потому что суровое и даже угрюмое лицо Сергея не располагало сейчас к такому разговору.
«Что он городит о разных языках?.. Чушь какая-то... Так он и в ясную погоду заблудиться может. А что, если буря, а что, если гроза?» — с горечью, досадуя почему-то на самого себя, подумал Сергей, словно нес перед кем-то личную ответственность за судьбу Геннадия Громова.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
1
Это была для Григория Ивановича мучительная неделя, и началась она после тяжкого раздумья над письмом к генералу Громову.
Еще во время войны, когда Григорий Иванович выписывался из госпиталя, знаменитый профессор-медик, неистощимый балагур и шутник, открыл ему на прощание «секрет» долголетия. «Вы, старшина, до ста лет со своей контузией проживете, если, конечно, примете мой совет: плохо вам будет — улыбайтесь, еще хуже станет — тоже улыбайтесь. Словом, ни при каких обстоятельствах не волноваться. Обещаете?»
Ради шутки можно было дать профессору такое обещание. Но попробуй хотя бы день прожить без волнений. Не выйдет. Честное слово, не выйдет. Иной раз, конечно, по пустякам волнуешься, оглянешься потом, посмотришь с расстояния, и ясно становится, что можно было не портить себе кровь. Да только какая, скажите, это жизнь, если все отмеривать и отвешивать, тут уж наверняка самой скверной смертью помрешь — от скуки. Но на этот раз далеко не по пустякам взволновался Григорий Иванович. Глубоко задел его лейтенант Громов. А тут еще дети почему-то перестали писать. Что с ними там случилось? Так и вовсе потеряешь покой.
Каждую ночь теперь Григорию Ивановичу снилась война. Собственно говоря, не вся война, а лишь один ее миг.
Так отчетливо, во всех его деталях, Григорий Иванович не видел в действительной жизни ни одного боя, в котором приходилось ему участвовать. А сейчас во сне он увидел все так, словно у него появилась сотня глаз, а главное — увидел он то, что своими глазами вообще никогда не увидишь, — он увидел самого себя в бою.
Должно быть, происходило это в Германии, потому что лес, в котором шел бой, был какой-то чересчур аккуратный, подстриженный и прилизанный, какой-то не настоящий, будто нарисованный.
В жизни это было бы невозможно, но во сне Григорий Иванович одновременно видел всех бойцов своей роты. Он видел их глаза, их лица: у одних — искаженные яростью, у других — болью, у третьих — спокойные, умиротворенные. Эти уже были мертвы. Затем он увидел свое лицо — таким, каким оно было тогда: обветренное, еще молодое, с жесткой черной щетинкой на подбородке, с комком подсыхающей желтой глины на правой щеке. Но Григория Ивановича удивило и ужаснуло не лицо старшины Петрова — оно было обыкновенное, — а глаза. Он не подозревал, что у него даже в бою они могут быть такими. Они не горели, не сверкали, не метали молнии, словом, в них не было ничего из того, что обычно приписывают глазам разгоряченного боем воина. Наоборот, взгляд их был неподвижен, холоден, он не обжигал, а леденил, и именно этим, а не чем другим, они были в этот миг страшны, глаза старшины Петрова.
Зажав в руке гранату, старшина Петров бежал к увенчанному остроконечной башенкой домику. На карте домик этот назван охотничьим, но для Петрова — это огневая точка. За стенами домика укрылись фашисты с ручным пулеметом. Фашистов надо уничтожить.
Граната отворила старшине дверь, и он, не останавливаясь, перешагнул через порог. У самого входа, уткнувшись лицом в каменный пол, лежал немец с наголо обритой головой. Старшина носком сапога пошевелил его руку с растопыренными пальцами — этот готов.
Когда рассеялся дым и осела пыль, старшина увидел другого немца. Должно быть, залетная пуля сразила его еще в самом начале боя. Старшина быстро огляделся. Ничего подозрительного как будто нет. С