Шрифт:
Закладка:
К вечеру небо обложило волокнистыми, грязного оттенка тучами; дождь монотонно шуршал в палисаднике. Пузырились лужи в колдобинах. От озера поднимался туман, как дым от пепелища.
Ужинали молча, как в госпитальной палате, где один из больных обречен.
Резко стукнули в окно.
— Пора! Ну, присядем, по русскому обычаю. Тетя Клава…
Старушка, не перебросившаяся за эти месяцы с Пахомовым и десятью словами, расплакалась, мелкими крестами усыпала его лицо, пыталась сунуть чудотворную ладанку, на этот раз не страшась насмешливого взгляда Устиньи Ивановны.
— Прощай, Миша! Не поминай лихом… Должно быть, не увидимся! — Устинья Ивановна говорила твердо, но с непритворным волнением. — Впрочем, если уцелеем в огненной купели… Ну, прощай! — И поцеловала его трижды, обняла, как мужа.
Он хотел сказать, что благодарен ей не за то, что выходила и вылечила — это могла б сделать любая добрая женщина, та же тетя Клава, — а за то, что вдохнула она в его оробевшее, надтреснутое сердце страстную жажду жизни, но испугался, что сейчас слова прозвучат неестественно и Устинья Ивановна обидится.
И — промолчал.
Напрасно!
Долго упрекал себя Пахомов, что был черствым в минуту прощания.
У палисадника стояла телега, набитая сеном, прикрытая дерюжным пологом. Возница в брезентовом плаще сидел спиною к Пахомову.
Устинья Ивановна стояла на крыльце, заслоняя ладонью бьющийся на ветру огонек свечи, и пятна золотистого света вперемежку с тенями блуждали по ее лицу, и лицо то молодело, лучилось светом, то темнело, старело…
Сразу же за домом начинался лес, и чем глубже уходила дорога в чащу, тем плотнее сбегались к ней высокошумные деревья.
— Полезай под дерюгу, мне-то что — дома обсохну, а тебе ведь пешком по болоту драть километров восемь, — сказал возница.
Голос показался знакомым, Пахомов вгляделся: полицай Кузьма!
«Час от часу не легче, — суеверно подумал Пахомов. — Н-да, действительно, здесь чудеса…»
Студеная тишина давила на виски, и, чувствуя, что без Устиньи Ивановны он опять погружается в безграничную тоску, стыдясь себя, Пахомов тронул Кузьму за плечо:
— Дай покурить.
Молча полицай протянул кисет с крупнозернистой махоркой.
«Как я мог оставить тебя — свое прибежище, свою судьбу?..»
Он вспомнил, как однажды на рассвете, лежа рядом с ним под тяжелым, как кошма, ватным одеялом, Устинья Ивановна набожно, как заклинание, прочитала стихотворные строки:
Благослови же небеса,
Ты первый раз одна с любимым!
И засмеялась безрадостно.
— Ты меня не любишь. Относишься ко мне покровительственно. А я уже прилепилась к тебе ласточкиным гнездом.
— Ты же сильнее меня! — Лишь в ее объятиях Пахомов мог признать это без унижения.
Задумавшись, Устинья Ивановна помолчала.
— Пожалуй, я сильнее тебя в делах. В деянии!.. А как баба!.. — И заслонила лицо рукою.
И, вспомнив сейчас это, Пахомов в порыве, вероятно истерическом, вздохнул:
— Эх, Устинья Ивановна, Устинья Ивановна!
— Воительница! — тотчас, словно ждал сигнала, подтвердил Кузьма.
— И правда, что она тебя на три года упекла?
— Правда.
— И ты… простил?
Резко повернувшись, Кузьма посмотрел на Пахомова не с возмущением, а с сожалением.
— Да ты что, рехнулся? Немцы пришли, немцы!.. Россию надо из беды спасать! Как же не прощу, не покорюсь, если Устинья Ивановна — уполномоченный партизанского штаба!.. В лагере, конечно, не скрою, клялся избу спалить. Нет, клялся в окно ночью влезть, привязать ее вожжами к кровати, а потом поджечь — коптись, стерва! — так свирепо, что скулы хрустнули, отрубил Кузьма.
«И в самом деле рехнулся! Или, наоборот, прихожу в сознание?» — сказал себе Пахомов. Остановиться не мог — вцепился в Кузьму:
— Фельдшерица?
— Фельдшерица! — возмутился Кузьма. — И слава богу, что фельдшерица… Была действительно фельдшерицей, а теперь ей из обкомовского подполья велено быть хозяйкой района. Вожжи крепко взяла — не выронит!
Чтобы хоть как-то сохранить достоинство, Пахомов воскликнул:
— У всех на виду! Что же вы ее не бережете?
Кузьма на этот раз обиделся.
— «На виду»! — передразнил он. — На всех тропах заставы. По району рыскает волчицей тайно. А я? Головою отвечаю. В энтот день из полымя выхватил!
— Бандиты…
— Ка-акие бандиты! Наши же полицаи гнались… Бабешка одна разболтала, типографию выдала… Э, что с тобою толковать! Ничего не видел, ничего не понял! — И с досады чертыхнулся.
Дорога круто покатилась с пригорка, под колесами запищала жидкая грязь. Светлея в ночи, широкая, но мелководная речка певуче гудела у свай разрушенного моста. На фоне непроницаемой стены темных и от дождя и от мглы деревьев нежно сияла колоннада берез. Откуда-то пахнуло сладким дымком костра.
Кузьма свернул, телега накренилась к канаве.
— Слезай, теперь пешаком по болоту.
— А ты куда? — наивно спросил Пахомов.
— А я в комендатуру на дежурство, немецкое жалованье отрабатывать! — огрызнулся полицай.
Он вложил пальцы в рот, свистнул соловьем-разбойником так пронзительно, что лошадь забилась в оглоблях.
И тотчас в прибрежном лозняке послышался ответный свист, из кустов вышел парень с автоматом на груди.
— Принимай, Петя, пополнение. Расписка не требуется, — сказал Кузьма весело, не так, как давеча с Пахомовым разговаривал. — В отряде благополучно? Ну и слава богу. Приветы всему воинству, а это депеша от Устиньи Ивановны! — и протянул пакет.
— Здравия желаю, товарищ старший политрук! — по-военному сказал юноша, отдавая честь.
И этот церемониал, с которым Пахомов свыкся в полку и от которого, казалось бы, отвык, а на самом деле — не отвык, мгновенно взбодрил его, он выпрямился, ответил молодцевато:
— Здравствуйте, товарищ!
Кузьма тем временем вывел лошадь обратно на дорогу и, не прощаясь, впрыгнул в телегу. Колеса гулко затрещали по булыжнику.
В реке мелодично гремела вода, толчками набегая на сваи, обтекая сваи.
Летом сорок девятого года на подмосковной даче супруги Пахомовы сидели за поздним воскресным завтраком.
Дети, повзрослев, тяготились дачным бытом и норовили по любому поводу остаться в городе…
Сняв пенсне, потирая пальцами багровые вмятины от зажима на переносице, Мария Павловна листала свежий номер «Огонька».
— Смотри-ка, Миша, — вдруг засмеялась она, — как девочка на тебя похожа!
Взяв журнал, Пахомов увидел очерк «Председатель», фотографию председателя колхоза «Рассвет» Устиньи Ивановны Мальцевой. Рядом с похорошевшей, дивно помолодевшей от материнства Устиньей Ивановной на крыльце знакомой Пахомову избы сидела узколицая, надменно красивая девочка.
— Вылитая наша Зина — первоклассница! И этой, пожалуй, лет семь. Ну твои, твои брови, глаза, очертания губ.
— Всякое на свете случается, — буркнул Пахомов.
«А