Шрифт:
Закладка:
Прежде чем обратиться к этому эпизоду, кажется целесообразным обсудить его генезис, то есть ответить на вопрос: почему автор «Доктора Живаго» вновь вспомнил о человеке, описанном в «Охранной грамоте»? В общем плане ответ был предложен самим Пастернаком в автобиографическом очерке «Люди и положения» (1956), своеобразной вариации «Охранной грамоты», хранящей, однако, память о своей прежней версии:
Дмитрий Самарин был из знаменитой славянофильской семьи, в бывшем имении которой теперь раскинулся городок писателей в Переделкине и Переделкинский детский туберкулезный санаторий. Философия, диалектика, знание Гегеля были у него в крови, были наследственными. Он разбрасывался, был рассеян и, наверное, не вполне нормален. Благодаря странным выходкам, которыми он поражал, когда на него находило, он был тяжел и в общежитии невыносим. Нельзя винить родных, не ужившихся с ним, и с которыми он вечно ссорился.
В начале нэпа он очень опростившимся и всепонимающим прибыл в Москву из Сибири, по которой его долго носила гражданская война. Он опух от голода и был с пути во вшах. Измученные лишениями близкие окружили его заботами. Но было уже поздно. Вскоре он заболел тифом и умер, когда эпидемия пошла на убыль [Пастернак: III, 323–324].
Здесь бегло фиксируется соприкосновение Пастернака с «самаринским» пространством. Осенью 1941 года в бывшей самаринской усадьбе разместился военный госпиталь, на эту метаморфозу поэт отозвался стихотворением «Старый парк», героем которого стал наследник владельцев имения:
Раненому врач в халате
Промывал вчерашний шов.
Вдруг больной узнал в палате
Друга детства, дом отцов
[Там же: II, 123].
Пастернак жил в Переделкине с 1936 года и, разумеется, до начала войны не раз видел старинный дом в парке, однако о своем давнем знакомом после «Охранной грамоты» не вспоминал (по крайней мере, в известных нам текстах[183]). Следовательно, не сама по себе усадьба навела автора «Старого парка» на раздумья о Дмитрии Самарине, а, напротив, возникший вновь в сознании поэта его образ подвел к стихотворению о подмосковном локусе, сквозь который опять проходит история.
Парк преданьями состарен,
Здесь стоял Наполеон,
И славянофил Самарин
Послужил и погребен.
Здесь потомок декабриста,
Правнук русских героинь,
Бил ворон из монтекристо
И одолевал латынь
[Пастернак: II, 124].
Наполеон не квартировал в Измалкове (так называлось имение Самариных); имя французского императора — метонимия его армии, солдаты которой похоронены на обочине усадебного парка. Национальная трагедия повторяется: Москве вновь, как в 1812 году, угрожает победоносное войско, которому по силам взять столицу («Глухо ухают орудья / Заозерных батарей» [Там же: 123]), но и при самом страшном повороте событий неприятель обречен.
Тяжело раненный боец попал в дом отцов (не просто принадлежащий отцу, но родовой) «случайно», но эта случайность таинственно мотивирована его принадлежностью русской истории. Он семейно причастен отдаленному прошлому. Мать Дмитрия Самарина была урожденной княжной Трубецкой, то есть находилась в родстве с несостоявшимся диктатором восстания на Сенатской площади, жена которого последовала за государственным преступником в Сибирь. Приятель юности Пастернака не был прямым потомком С. П. и Е. И. Трубецких и тем более правнуком «русских героинь» («декабристок»), прославленному славянофилу Юрию Федоровичу Самарину приходился не правнуком, а внучатым племянником. Но эти «расширительные» оплошности для Пастернака закономерны: собственно семья переходит в большую «родственную» общность, а та — в общность национальную. Важны не «детали» (степени родства), а суть. Формально Ю. Ф. Самарин жил и действовал в разных местах, а прах его покоится в московском Даниловом монастыре, но «послужил и погребен» он в родовом имении. Сейчас (после большевистского переворота) мыслитель-славянофил только здесь и обретается (слово «погребен» получает второе значение), но когда-нибудь, возможно скоро, его труды (бессмертная составляющая смертного человека) вновь достигнут читателей — благодаря далекому и не прямому потомку и тому урочищу, что их связывает:
Если только хватит силы,
Он, как дед, энтузиаст,
Прадеда-славянофила
Пересмотрит и издаст
[Там же: 124].
Времена декабристов (первенцев свободы) и славянофилов (первенцев русской мысли) так же домашне историчны, как пора отрочества Дмитрия Самарина, которого отец дома обучал латыни, а экзамены он сдавал экстерном в 5-й московской гимназии, где учился Пастернак (подробнее см. [Поливанов 2006: 43–61]).
В «Старом парке» Пастернак разворачивает фантастический сюжет, отменяя вовсе или достраивая твердо известные ему печальные факты. Самарин умер в 1921 году, но двадцать лет спустя мы видим в родовом гнезде, ставшем госпиталем, то ли его, воскресшего из небытия в первые месяцы войны (при этом о советском прошлом раненого не говорится ни слова!), то ли его сына (которого у реального Дмитрия Самарина не было). В самом начале войны на передовой мог оказаться и пятидесятилетний из «бывших», и двадцатипятилетний сын затерявшегося в советской провинции аристократа. В таком случае понятнее неожиданное узнавание дома (виденного прежде издали или опознанного по рассказам) и строка «Вот он снова в этом парке» (где — в отличие от дома — ныне повзрослевший мальчик мог побывать). От грез о родовом (российском) прошлом (1812 год, декабристы, славянофилы, предреволюционное отрочество отца) герой переходит к мечтам о будущем — издании сочинений Ю. Ф. Самарина (воскрешении предка и продолжении семейного дела) и сочинении «вдохновленной войной» пьесы. Пьеса, которая видится раненому «Самарину» (избежавшему смерти в 1921 году Дмитрию или его сыну), должна восстановить историческую «ясность».
Герой «Старого парка» ставит перед собой ту задачу, которая будет решена стихотворениями Юрия Живаго и романом об их рождении, то есть о жизни и судьбе их автора:
Там он жизни небывалой
Невообразимый ход
Языком провинциала
В строй и ясность приведет
[Пастернак: II, 124][184].
Оба прочтения «Старого парка» (возможно, и подразумевавшиеся поэтом как равноправные) выводят к замыслу, которым автор поделился с персонажем.
В конце августа 1941 года Пастернак подал заявку на пьесу, в которой должен был отразиться «нынешний и ближайший будущий опыт московской обороны» [Пастернак: II, 419]. Связь «Старого парка» с пьесой, над которой Пастернак работал весной — летом 1942 года[185], в свою очередь оказавшейся ступенью к «Доктору Живаго», зафиксирована в недавней биографии поэта [Быков: 604–607]; ср. также комментарии в [Пастернак: V, 570–571]. По дошедшим до нас эпизодам и по свидетельствам современников ясно,