Онлайн
библиотека книг
Книги онлайн » Разная литература » «Доктор Живаго» как исторический роман - Константин Михайлович Поливанов

Шрифт:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 99
Перейти на страницу:
и обманчива, как тождества «Годунов-Чердынцев — Набоков» или «Мастер — Булгаков». Если в романах Набокова и Булгакова спрятаны (или поданы как незначащие) различия между авторами и их литературными двойниками, то в «Докторе Живаго» дело обстоит прямо наоборот. Необходимо усилие, чтобы распознать в сюжете разлуки доктора с высланной за границу «первой» семьей трансформированную личную тему (в эмиграции оказались родители и сестры Пастернака). Только люди, осведомленные в перипетиях интимной жизни поэта второй половины 1940-х — 1950-х годов (отношения с О. В. Ивинской), могут ощутить автобиографизм в истории метаний доктора между «законной» Тоней и «беззаконной» Ларой. Лишь адресатам эпиграмматической инвективы «Друзья, родные, милый хлам…» (1957) [Пастернак: II, 265] был ясен резко личный смысл внутреннего разрыва Живаго с Гордоном и Дудоровым, явно обнаружившегося в их последнем разговоре [Там же: IV, 478–482]. И уж совсем трудно почувствовать «домашнюю семантику» в беглом замечании о сыне, «необязательно» возникающем в письме Тони: «Шура вырос, не взял красотой, но стал большим крепким мальчиком и при упоминании о тебе всегда горько безутешно плачет» [Там же: 414]. Пастернак почему-то считал своего первенца некрасивым [Письма к родителям: 375]; зная об этом, ощущаешь интимную ноту и в само собой разумеющемся упоминании о слезах мальчика, разлученного с отцом (отношения с ребенком после ухода из семьи)[175].

Рассыпанные по роману автобиографические мотивы (иногда — микроскопические) должны были ускользать от большинства читателей-современников, но сигнализировать посвященным (каковыми оказываются и читатели-потомки) о тайном родстве автора и несхожего с ним героя.

Гораздо более явные знаки этой близости возникают в «Стихотворениях Юрия Живаго». Если одни из них более или менее крепко привязаны к прозаическому повествованию, а другие могут быть соотнесены со значимо опущенными событиями в жизни героя, сознательно представленной «пунктирно», с «пробелами»[176], то некоторые просто не могли быть написаны героем, но зато точно встраиваются в период жизни автора, синхронный работе над романом. Это, по крайней мере, «Объяснение» (ничего похожего на ситуацию возобновившейся любви-жизни в романе нет: до встречи в Юрятине доктор и Лара не были близки и, по сути, таили от себя свои чувства), «Бабье лето» (где фламандская пышность зачина не вписывается в счастливое, но трудное существование в Варыкине), «Август» (с подчеркнутой и опознаваемой «переделкинской» окраской пейзажа), «Свидание» (заголовок не может быть применен к описанию даже случайной встречи живущих вместе женщины и мужчины).

Выстраивая «альтернативную» собственной биографию, Пастернак отдает герою свои стихи (при всех многочисленных оговорках о синкретичности поэзии Живаго, создана она Пастернаком, а корректирующие автокомментарии возникают в переписке, но не в тексте романа) и пишет (завершает) ту книгу, о которой мечтал герой. Для того чтобы написать «Доктора Живаго» (то есть повествование о жизни, смерти и бессмертии поэта), автору романа нужно было избежать земной судьбы своего героя, то есть смерти от удушья в 1929 году.

«Компромиссы» и «заблуждения» Пастернака 1920-х — начала 1940-х годов (в известной мере сближавшие его с советской литературно-интеллектуальной элитой, представленной в романе Гордоном и Дудоровым) оказываются необходимым условием для утверждения правоты Живаго. Чем ближе роман к завершению, тем больше Живаго оказывается схож с Пастернаком, каким он постепенно становится в ходе работы над романом: Живаго накануне смерти — это почти автопортрет Пастернака середины 1950-х.

Один из последних прозаических пассажей «Эпилога» готовит читателя к восприятию поэтической части романа:

И Москва внизу и вдали, родной город автора и половины того, что с ним случилось, казалась им <поумневшим — в отличие от многих друзей Пастернака — Гордону и Дудорову. — К. П.> сейчас не местом этих происшествий, но главной героиней длинной повести, к концу которой они подошли, с тетрадью в руках, в этот вечер [Пастернак: IV, 514].

Эта тетрадка («Часть семнадцатая. Стихотворения Юрия Живаго») и открывается читателям, оказывающимся «двойниками» Гордона и Дудорова и, подобно этим персонажам, подходящим к концу «длинной повести»[177]. События, последовавшие за завершением романа, его «беззаконным» изданием и Нобелевской премией, при внешних различиях (безвестность и «маргинальность» умирающего героя — всемирная слава автора) трагически удостоверили глубинный автобиографический смысл романа.

Создавая «альтернативное я», Пастернак был глубоко озабочен исторической достоверностью литературного героя. Живаго — при постоянно акцентируемой особенности его духовного склада и судьбы — мыслится писателем не как невероятное, заведомо «единственное», то есть — «выдуманное» лицо, но как русский человек и поэт первой трети ХX века. Отсюда необходимость наделить скрыто автобиографического персонажа узнаваемыми чертами и поворотами личных историй людей, заведомо отличных от автора. Далее речь пойдет о двух условных прототипах доктора Живаго, один из которых значим для его «человеческой» ипостаси, а другой — для ипостаси «поэтической».

Дмитрий Самарин

Исследователи уже обращали внимание на отражение в предпоследнем этапе истории доктора Живаго (возвращение в Москву) финала жизни Дмитрия Федоровича Самарина (1890–1921). Попытаемся суммировать известные прежде наблюдения [Коряков[178]; Франк; Поливанов 2006], несколько их расширить и связать с исторической концепцией и поэтикой романа.

Пастернак познакомился со своим одногодком Дмитрием Самариным в Московском университете, где оба учились на философском отделении историко-филологического факультета. Описанный в автобиографической повести «Охранная грамота» случайный (или лишь представленный таким в художественном тексте) рассказ Самарина о Марбурге («о самом городе, а не о школе») стал (опять-таки в рамках концептуального повествования!) важнейшим стимулом решения провести весенний семестр в немецком университете. Из «Охранной грамоты» следует, что рассказ Самарина был полон завораживающей достоверности (другими словами — родственен поэтическому):

Впоследствии я убедился, что о его <Марбурга. — К. П.> старине и поэзии говорить иначе и нельзя[179], тогда же, под стрекотанье вентиляционной вертушки, мне это влюбленное описанье было в новинку.

Оставив вслед за Самариным кафе, Пастернак и его тогдашний близкий друг К. Г. Локс попадают во вдруг (выше говорится «потягивало весною») разыгравшуюся метель, в которой повествователю видится «что-то морское. Так, мах к маху, волнистыми слоями складываются канаты и сети». В тексте сгущаются мотивы неожиданности, стихии, плавания (отплытия), то есть судьбы (не без пушкинской огласовки — «Метель», «Капитанская дочка», финал «Осени»): «Я не мог позабыть о слышанном, и мне жалко было городка, которого, как я думал, мне никогда, как ушей своих, не видать» [Пастернак: IV, 165, 166]. Через два месяца Пастернак, неожиданно получивший в подарок от матери немного денег, сразу решает ехать в Марбург, что (по крайней мере, в контексте автобиографического мифа) определяет его дальнейшую судьбу, хотя и вовсе не так, как мог бы предполагать молодой увлеченный неокантианец.

Таким образом, Пастернак отводит Самарину одну из главных

1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 99
Перейти на страницу:

Еще книги автора «Константин Михайлович Поливанов»: