Шрифт:
Закладка:
— Д-да! Это было… Но давно! Я чуть помню.
— И не открыл?
— Нет, не открыл.
— А я открыла!! И без ключа! И вот тебе, что я нашла там.
И она вынула из шкатулки и подала мне пачку сильно пожелтевших писем, перевязанных черной ленточкой.
— Я не читала их, милый, не читала! Не бойся! Я только показала маме почерк, и она сказала, что это письма твоей матери. А другие, должно быть, от Бархаева. Если бы эти письма попались мне в руки до следствия или во время его, то, извини, я все просмотрела бы их. Но ведь мы приехали к тебе в деревню уже после, когда все было кончено.
LXIX
Мы вместе с ней перечли все письма. Все они были разобраны по числам, лежали в полном порядке, и, кажется, ни одно письмо не было потеряно.
Они начинались с 1821 года, то есть с того времени, когда матери моей было 12 или 13 лет. Впрочем, этих сравнительно ранних писем было немного, всего два. Затем следовал длинный перерыв, и вся пачка принадлежала уже 1829 или 1830 годам. Там уже писала взрослая, вполне развернувшаяся девушка.
Первые письма были по-русски. Остальная переписка была вся на французском языке. Было одно письмо шифрованное, но оно было недописанное и, очевидно, не посылалось.
Я возьму из этих писем немногое, то, что проливает некоторый свет на темную историю отношений Бархаева к моей матери.
Затем я прибавлю к этим извлечениям то, что я получил уже после этого от моей тетки Анны Алексеевны, к которой я писал нарочно по поводу этих писем. Наконец, кое-что сообщила мне и ma tante, Надежда Степановна, отчасти из виденного, но более из рассказов других лиц, близких к делу.
— Ведь в Б-ком углу тишь и глушь, — рассказывала мне она. — А деревни брата Павла Петровича (отца моей матери) и Бархаевых были смежные деревни. От усадьбы до усадьбы и полверсты не будет. Были они помещики…
— Как же, — удивился я, — татары — и помещики!
— Да! Помещики. Они еще при Екатерине получили жалованную вотчину, не помню уж за какие услуги. Так вот ты представь себе… Мать твоя девочка по 12-му году, хорошенькая девочка, и подле нее князек. Ему тогда, должно быть, пошел 16-й год. Юноша тоже красивый, только немного смуглый. Он тогда ходил очень часто в татарском костюме, и этот костюм очень шел к нему. Знаешь ли, этакий статный, тонкий, прямой и в золотой тюбетейке… А этот азям на нем — фиолетовый и обшит широкими-широкими галунами. Глаза, знаешь, точно угольки, черные-черные и крохотные черные усики. На зиму он уезжал в Петербург, в какую-то школу, или за границу, а лето туда, к себе, в Кулимово.
LXX
Первое письмо, или, вернее, записка, не представляла особенного значения. Она имела смысл только в связи с другими письмами. В ней было несколько слов татарских, но я нашел переводчика, который перевел их мне.
«Милый мой дружочек! (так начиналась первая записка). Я вчера вечером молилась великому пророку (Резуль-Алла по-татарски). Я просила, чтобы он нас соединил навеки. Твоя Джаным».
Второе письмо описывало поездку в одну деревню Б… уезда. Озера, лес, ночное «лученье» — все, очевидно, имело влияние на впечатлительную 13-летнюю девочку. Письмо оканчивалось: «завтра, завтра мы увидимся с тобой!»
Затем следовало уже письмо (1830 или 1832 года) на французском языке:
«Monsieur (так начиналось оно). Vous n'avez ni raison, ni droit de profiter des sentiments d'un enfant (M. Г!.. Вы не имеете ни основания, ни права пользоваться чувствами ребенка). Что было между детьми, то должно исчезнуть вместе с детским возрастом. Наши отношения не шли далее внешности. Мы теперь встречаемся с вами уже взрослыми людьми и должны сличить наши убеждения, чтобы не дать возможности чувственности обладать ими (comparez nos convainctions pour ne pas permettre à la sensualité de les dominer). Оставимте в стороне то, что было между детьми, и разберемтесь в наших взглядах. Вы мусульманин и умрете мусульманином. Я христианка и не променяю моего Христа на целый легион Магометов. В последние три года, вдали от вашего влияния, я многое узнала и глубже вдумалась в религиозные отношения…»
Затем следует длинная апология христианству и опровержение магометанства.
«Я не нападала бы на него, — писала моя мама, — если бы это не была религия, краденная из Евангелия. Он ограбил Евангелие (il a pillé l'Evangile) затем, чтобы сделать из великого Божественного света любви религии сальностей (des saletés), чувственности, которая должна встретить нас даже там (au de-là de ce monde) в небесах».
LXXI
С этим письмом был связан вместе черной шерстинкой следующий ответ Бархаева.
«Madame! Я не могу обращаться к вам иначе, и вы знаете почему. Потому что между нами были вовсе не детские отношения. Вам угодно теперь называть это сальностями, тогда как прежде, четыре года тому назад, вы считали эти сальности за соединение душ и за преддверие вечного блаженства. Вам угодно теперь разорвать эту связь. Но она уже лежит в самой природе вещей (dans la nature des choses). Уничтожьте природу, заставьте зажить ту рану, которую Вы оставили в моем сердце, и тогда… разрывайте! — Madame!.. Non! Non! Моя джаным, моя душа! Свет, которым я живу! Безумец!
Ангел моего сердца! Его пульс! Его жизнь!
Брось холодный тон! Ты моя! Ты мне принадлежишь с самого детства. Помнишь киоск здесь, в Кулимове? Помнишь 21 июня — ночь тайн, когда ты была готова отречься от твоего Христа и говорила, что истинный, великий Пророк — Он, действительно великий, единственный, стоящий у трона великого Бога.
Нас связала тогда общая клятва, и мы связаны навеки. Моя душа, моя жизнь! Мой свет! Призови твое сердце в этом споре холодного рассудка… Послушай его теплого, могучего голоса… И ты будешь опять моя, и мы соединимся навеки! И там, в далеких, желанных небесах ты будешь моей Гурией, и весь мой рай будет в тебе, в одной тебе!..
Вечно твой
И здесь, и там
А. Б.»
После этих двух писем был очевидный перерыв в два, может быть три, года. Затем идет ряд писем, которые были написаны Бархаевым