Шрифт:
Закладка:
- Никеец... - ласково и беззвучно назвал он меня, и я угадал слово лишь по движению губ и сверкнувшей искорке недоверия. - Простак от христиан, сходящие во ад приветствуют тебя! - сказал он в полный голос. - Помолись за них немножко.
Всю ночь тьма неистово громыхала. Любой огонь запретили под страхом усекновения рук по плечи, и всякий, как мог, спасался в клокочущем небытие до рассвета.
Мне было позволено дождаться утра в своём кругу, среди кромешных философов и поэтов, и мы провалялись на тюфяках, трезвые через одного, плечом к плечу, а кое-кто из весёлых содомлян и совсем вплотную, шатёр вертелся над нами вроде скрученных в Судный День небес.
Утро проявилось из Хаоса очень неторопливо, натужно, бесцветной мутью скверного фотографического снимка. В гуннском стане бешеный гон ветров стих.
Я первым вылез наружу из философского чада - и остолбенел. Сдуло дворец! Начисто. Вместе с тыном и титаническими вратами. Вокруг обширнейшего голого плаца незыблемо стояли конусы шатров, повозки, жеребята. Улица "дворянских" особняков тоже осталась на своём месте.
Помню отчетливую мысль: "Царя тоже нет! Был и не стало. Да здравствует анархия!"
И пока я стоял в оцепенении, смутно сочиняя глупые шутки вместо научного объяснения чуда - пока я так стоял, уже намереваясь умыться для прояснения разума, при полной неподвижности воздуха началось движение праха земного.
Глухой, мерный скрип поднялся со всех сторон света, покатились по земле мириады колёс, а на колёсах поплыли над землёй потоки кибиток, тронулась, густо задышав, всякая четвероногая тварь, посверкивая, потекли потоком острия и лезвия, и в том течении рассекающего плоть железа, в волнах волчьего меха, лисьих и куньих хвостов поплыло, колеблясь и рябя в глазах, гуннское золото.
С муравьиной быстротой были растащены и уложены в обоз деревянные резные дома знати. Но чудо исчезновения царского дворца не померкло в моём воображении. Как ни искал потом в походе, как ни допытывался я в орде и у её вождей, все только цепенели в ответ и начинали качать, как болванчики, головами. Дворец спрятали до срока в преисподнюю, не иначе.
На моих глазах в один день, пока я умывался, без всякого аппетита завтракал бараньей ногой, пока терялся сам в потоках живой стихии, огромный и бесформенный варварский град превращался. Он превратился в вытянувшегося из клубка и поползшего по равнине дракона.
Вот откуда в сказках оседлых народов взялся Змей-Горыныч!
Около пяти пополудни начался Тулузский поход Аттилы.
С каждым днём змей раздавался в размерах, набирал мощь, заглатывая, но не переваривая встречавшиеся на пути воинства и племена: гепидов, остготов, остфранков, тюрингов, зарейнских бургундов... И где-то в закатных равнинах густела на римской закваске встречная сила - великий змей вестготов, алан, иных племён франков и бургундов... Война ради войны. Манихейский хаос.
По ночам мерцание костров сливалось в мутное, низкое зарево, застилавшее всю твердь до окоёмов. В дыму и тумане, насыщенном потом людей и коней, не различить было звёзд.
А по утрам на закопченном небе появлялся бледный кружок солнца.
- Где же брат мой, римлянин Аэций? - на полпути к цели стал вопрошать меня Аттила, ибо вести приходили слишком благоприятные: король вестготов вёл в своей тулузской ставке размеренную жизнь, ложился рано, вставал поздно, войско грелось по привалам, а союзникам было дела мало...
- Где же брат мой Аэций? - стал ежечасно дёргать меня базилевс гуннов. - Не ошибся ли ты? Я не вижу его.
- Ручаюсь, базилевс, что он вот-вот направится на Тулузу, - старательно отвечал я. - Ручаюсь, базилевс.
Я не опасался, что История обманет, но стал опасаться того, что терпения Аттилы не хватит на каких-нибудь полчаса. Обо мне-то История помалкивает - был ли, не был ли такой.
- Но он медлит.
Меня осенило:
- Напиши ему письмо, базилевс!
Мог ли я предвидеть, что История Древнего Мира пригодится мне в таких подробностях!
- Письмо? - Аттила задумался, поскрёб перстнём щеку... и кивнул. - Верная мысль. Я пошлю два письма. Но не брату Аэцию. Я дам ему намёк. Я его раздразню.
Что за почту придумал базилевс гуннов, я узнал лишь спустя полторы тысячи лет: в конце 1920-го года в римской библиотеке я, наконец, восполнил пробелы в образовании. После нашего разговора Аттила отправил в Равенну и Константинополь вежливые ультиматумы: приготовить к его прибытию (разумеется, в обе империи - одновременно!) приличествующий его достоинству дворец. В тот же день, когда послание достигло Равенны и очей императора Валентиниана Третьего, последний великий стратег Империи Аэций отбыл в Галлию...
С этих удачных писем у меня началась изжога. Базилевс гуннов повелительно указывал то на огромный кусок поджаренной грудинки, то на бледно-жёлтые колёса сыра.
- Мне уже невмоготу, базилевс, - жаловался я.
Аттила отечески усмехался.
- Когда твоя голова снова понадобится, я посажу тебя на хлеб и воду. Прорицание годится поджарое, без сала... Наедайся впрок.
Горизонты кругом густо чадили, мутнели реки и чахли затоптанные рощи.
Демарата я видел только раз, издали, в муравьином коловращении войск. Он махнул мне рукой и пропал в потоке.
Однажды око Аттилы засверкало.
- Мой брат Аэций уже в Тулузе, - сообщил он своему "великому прорицателю".
И остановил своё войско ещё на целую неделю.
Живописная, нежно зеленевшая долина была разбита и загажена на века.
На четвёртые сутки великого привала я поддался искушению:
- Базилевс, разве мы ждём еще кого-то?
Майский вечер был по-зимнему холоден. Жилистые руки гунна торчали из лисьего полушубка без рукавов.
- Я жду, - кивнул Аттила. - Брату Аэцию потребуется семь дней, чтобы собрать готских баранов. Я не тороплю его. Негоже торопить великого воина.
- Я не понимаю такой стратегии, - рискнул я продолжить опасную игру с Историей. - Разве не верней застать их теперь врасплох?
Взгляд Аттилы недобро потускнел:
- Пусть трусы кичатся стратегиями... И рабы богов. Пусть твой пьянчуга-эллин кичится стратегией... Ты, прорицатель, огорчаешь меня. Я вижу, что ты и впрямь чересчур сыт. Пора садиться на хлеб и воду. - Он всё тускнел. - Ты один должен знать. Больше никто.
Я отошёл, недоумевая и чего-то стыдясь. Срок прозрения ещё не наступил...
Холодным утром, во второй день лета