Шрифт:
Закладка:
Однако в рассказе Горького у проституток появляется шанс восстать против своего угнетателя — как и воображал Васильев. В начале рассказа они предстают потерявшими человеческое подобие, какими и увидел их Васильев в «Припадке», — если не более оскотинившимися. Они не только глупые и вечно пьяные — они еще и охотно предают друг друга и даже вяжут руки и ноги той из своих товарок, которой назначена порка. В этих условиях не проявляется даже минимальная этика заботы вроде той, какую мы видели у Чехова в описании деревенского быта или в женском остроге в «Воскресении» Толстого. Здесь же, «благодаря Ваське, среди девиц царил самый образцовый порядок; их было одиннадцать, и все они были смирны, как овцы»[366]. Этот авторитарный порядок, насажденный при помощи насилия, разрушает всякое ощущение общих интересов и коллективизма. В соответствии со сценарием «дилеммы заключенного» одна проститутка спокойно наблюдает, как ее подругу истязают, пока та не сходит с ума, — и только тогда, растерявшись от потрясения, сознается, что это она, а не подруга, украла деньги у клиента.
Но когда Васька попал под конку и получил серьезные увечья, проституток «охватил восторг злорадства, мстительный восторг, острую сладость которого они не испытывали еще»[367]. Подогретые собственной инстинктивной, давно копившейся яростью, они решили воспользоваться случаем и отомстить своему врагу, пока он, беспомощный, прикован к постели.
Они прыгали вокруг его кровати и щипали, рвали его за волосы, плевали в лицо ему, дергали за больную ногу. Их глаза горели, они смеялись, ругались, рычали, как собаки; их издевательства над ним принимали невыразимо гадкий и циничный характер. Они впали в упоение местью, дошли в ней до бешенства. Все в белом, полуодетые, разгоряченные толкотней, они были чудовищно страшны[368].
На миг это ритмичное горьковское описание превращает проституток, предавшихся стихийному групповому насилию, в чертовок, животных, чудовищ — какими они и рисовались воспаленному воображению чеховского героя. Торжествуя над своим мучителем, женщины сообща упиваются очистительным, карнавальным насилием, которое несколькими строками ниже названо «оргией», — насилием, на которое были даны лишь слабые намеки в фантазиях чеховского Васильева и толстовского Позднышева. Здесь же Горький оправдывает их поведение — и изображает женщин мстительницами-фуриями. Это момент общинного единения (противоположного уединению) с реальной властью в мире.
Однако горьковские проститутки, подобно мифическим Эвменидам, в конце концов сменяют гнев на милость, тем самым оправдывая надежды Васильева на то, что публичные женщины, несмотря на нечистоту и позор своей жизни, не теряют «образа и подобия божия». Причем имя Божие упоминает самая скотоподобная из проституток, Аксинья, — и когда жаждет мщения, и когда призывает к жалости, — хотя вначале Горький, описывая ее, замечает, что она больше других утратила человеческие черты: «Самая глупая и здоровая среди своих подруг, она была менее несчастна, чем они, ибо ближе их стояла к животному»[369]. Еще недавно, когда Васька жестоко избивал ее, она взывала к Богу, грозя мучителю возмездием: «Погоди, Васька! Придет твое время… и ты заплачешь! Есть бог, Васька!»[370] Теперь же, когда девушки набросились на своего безжалостного истязателя, она же и останавливает их, испугавшись, как бы они совсем его не убили: «Девушки! Будет уж… Девушки, пожалейте… Ведь он тоже… тоже ведь… больно ему! Милые! Христа ради…»[371] Хотя Аксинья и не в силах высказать до конца свою мысль («он тоже… он ведь…»), она вдруг осознает, что и он — тоже человек, и потому именем Бога умоляет девушек прекратить насилие и при этом в пояс кланяется им — совсем как юродивые у Достоевского[372]. И девушки услышали ее — и очнулись, и их единая слипшаяся масса стала вновь разбиваться на отдельных людей: «Столпившись в кучу, как бы слепленные в одно большое тело, девицы стояли у дверей и молчали, слушая, как Аксинья глухо бормочет что-то и как хрипит Васька»[373]. А потом, «одна за другой, стараясь не шуметь, девицы осторожно выходили из Васькиной комнаты, и, когда они все ушли, на полу комнаты оказалось много каких-то клочьев, лоскутков…»[374] Это яркое горьковское описание животной силы и последствий женского группового насилия вызывает ассоциации с налетом каких-нибудь хищных птиц или падальщиков. В таком случае, следует понимать, что настоящий хищник — это сам современный мир, воплотившийся в конке, которая искалечила Ваську.
Однако рассказ не заканчивается прощением, вымоленным Аксиньей во имя человечества, к которому принадлежали и Васька, и все участницы расправы. Собственно, концовка рассказа как раз и показывает ограниченность понятия о всеобщей принадлежности к роду людскому как об основе для общности. Аксинья прощает Ваську и выхаживает его на чердаке публичного дома, пока для него не освободится койка в больнице, и он постепенно проникается к ней приязнью — и даже строит фантазии о том, как бы они могли зажить вместе. Но как только Васька заговаривает с Аксиньей о своих «приличных» планах на жизнь — открыть собственный публичный дом, обвенчаться, а потом и заняться торговлей, — она поднимает его на смех и напоминает ему о том, кто он такой: «Очень уж ты злодей». Таким образом, Аксинья и наслала на Ваську яростную месть разгневанного Бога, и даровала ему прощение именем Христовым, но, что еще важнее, она между делом указала на то, что реальная способность человека к переменам ограничена. С другой же стороны, романтические фантазии Васьки не только неосуществимы: они просто воспроизводят и так существующие условия жизни — с угнетением и эксплуатацией. Проблема насилия в настоящем времени не получает практического решения.
«Васька Красный», по сути, явился перевертышем другого рассказа Горького — «Двадцать шесть и одна» (с подзаголовком «Поэма»), опубликованного годом ранее