Шрифт:
Закладка:
При такой оценке теория романа Бахтина как таковая оказывается не заслуживающей внимания, однако именно она стимулировала бесконечное число как отечественных, так и зарубежных работ, посвященных мировому роману. В 1920-е же годы интересы (а точнее, «идея» Бахтина) вышли в область науки о языке: книга «Марксизм и философия языка», большая статья «Слово в жизни и слово в поэзии» и ряд других, менее важных работ, опубликованных под именем В.Н. Волошинова, основаны на бахтинской «металингвистической» концепции языка [426]. И проще всего, наверное, подвести творчество Бахтина 20-х годов под созданное им понятие «металингвистики»[427]. Это будет верным выводом, но вряд ли решит проблему природы бахтинской мысли. Более того, здесь есть соблазн дать Бахтину, кроме «философа» и «литературоведа», имя еще и «металингвиста». Во всяком случае, в слове «металингвистика» никак не обозначено присутствие в воззрениях Бахтина ни онтологии, ни литературоведения. И остается вопрос о моменте превращения «нравственной философии» в лингвистику – пускай и особую, вышедшую за собственные пределы.
Таким образом, ключ к усмотрению единого лика Бахтина-мыслителя можно обнаружить, прослеживая, по возможности на микроуровне, логические мотивировки перехода его «идеи» от онтологии к эстетике, а вместе с тем и от «бытия» к «слову», – перехода, совершившегося в 1920-е годы. Во-вторых, на вопрос «почему философ Бахтин стал литературоведом?» можно попытаться ответить, соотнеся «идею» Бахтина с более общим типом философствования. Дело в том, что в XX в. «филологизации» подверглась вовсе не одна бахтинская философия; в ряду западных мыслителей XX в. Бахтин составляет, скорее, правило, чем исключение. И по моему мнению, рассмотрев круг наиболее близких Бахтину мыслителей (именно диалогистов), можно наметить некоторые общие черты данного философского типа, проанализировав затем, в какой степени обнаруженные закономерности применимы к «идее» Бахтина. Конечно, такого рода двойственное исследование никак не может стать окончательным ответом на все же каверзный вопрос. В конце концов, нам могут сказать, что дело здесь не в закономерности, а в свободе, и что Бахтин стал заниматься художественными текстами потому, что в один прекрасный момент почувствовал к тому призвание. Но этот фактор свободы – свободный выбор мыслителем своего предмета – отчасти учитывается при рассмотрении собственной эволюции Бахтина. А кроме того, Бахтин, как представляется, был очень чувствителен к внутренней логике мысли: об этом говорит, например, строго логический анализ «смысловых целых героя» трактата «Автор и игрой…», где выстроена лестница перехода от жизненной ситуации к совершеннейшей, в глазах Бахтина, художественной форме – к форме диалога автора и героя. По моему мнению, Бахтин в 1920-е, да и в 1930-е годы следовал не произволу, как можно было бы подумать, сосредоточившись на внешней пестроте интересов ученого, но внутренней логике его «идеи». Бахтин не оставлял «нравственной философии» ради литературоведения, не перестраивался под влиянием момента – пусть и момента личной прихоти, но неуклонно шел к изначально поставленной цели. И серия его трудов стала «главами» единой «книги» (В.С. Библер) его творчества. Хотелось бы, чтобы настоящее исследование внесло, пусть малую, лепту в подкрепление данной мысли.
Обозревая труды Бахтина 1920-х годов, мы вначале рассмотрим соотношение в них онтологии и эстетики. Произошла ли полная переориентация бахтинских интересов, целиком ли ушел Бахтин в проблемы эстетики, отказавшись от создания учения о бытии? Или же правомерно видеть в его литературоведческих работах присутствие онтологических идей? А может быть, мы вправе сделать еще более сильное допущение, предположив, что отказа от построения онтологической философии вообще не было и что «эстетика» Бахтина – она же и «онтология»?
Начнем с того, что именно благодаря своей установке на создание «первой философии» – беспредпосылочного учения о бытии, возникающего не каким-либо окольным путем, но через непосредственную рационализацию изначальных бытийственных интуиций – Бахтин получает право на приобщение к кругу русских философов Серебряного века, причастен к этому вполне определенному культурному явлению. И как носитель такого глобального замысла, он отнюдь не одинок среди них. В своем философствовании русские мыслители опирались на собственное глубинное переживание бытия. И если опыт последней свободы, решающий для Н. Бердяева, вылился в его «философию свободного духа», а освоение церковности П. Флоренским в годы его студенчества – в метафизику «Столпа и утверждения Истины», то и одна, и другая системы