Шрифт:
Закладка:
В том творческом переплетении стихов и разговоров, людей и идей, встреч и музыки, которое потом стали называть «поколением 27 года», Алейсандре вместе с Лоркой и Альберти представлял средиземноморский юг, перекресток словесных, музыкальных, изобразительных традиций Востока и Запада – древнюю Андалусию. Человек беспощадного солнца и ласкового моря, он родился в Севилье, на родине лучшего испанского лирика XIX столетия романтика Густаво Адольфо Беккера, но вырос и остался детской памятью в Ма́лаге («Запах жасмина и моря. // Малага ночью», – скажет о городе его мальчишеских лет Антонио Мачадо, а народная песня-малагенья напоет: «У берега моря, // в тени корабля»). И каждый раз потом, когда в стихах у Алейсандре замаячит детство, в них возникнет море, и все это будет расцвечено красками невозвратного рая: строки «Райского моря» и посвященного Малаге «Райского города» вместе с исповедью-гимном «Сын солнца» – из самых светлых в его, вероятно, лучшей книге «Тень рая» (1944).
Вся остальная жизнь Алейсандре связана с Мадридом, куда он с родителями в одиннадцать лет переехал. Здесь он закончил юридический факультет университета по специальности «торговое право», здесь начал службу по Министерству путей сообщения (с железными дорогами было связано уже несколько поколений его солидного и уважаемого семейства). Здесь его с надежной, накатанной предками дороги сбили молодые художники и поэты с их скандальными выставками, рукодельными журналами, сокрушительными спорами в полночных кафе и разом вылетевшими целой стайкой в начале 1920-х годов первыми книжками. Втайне уже давно писавший стихи «для себя», Алейсандре начинает складывать свой дебютный сборник, но выпускает его поздно, тридцатилетним (и, конечно, в Малаге). Помешала не только неуверенность в себе, колебания между службой и стихами, но и открывшаяся в 1925 году болезнь – туберкулез и развившийся на его почве нефрит на месяцы приковывают Алейсандре к дому и санаторию, а позднее с регулярностью раз в два-три года надолго укладывают в больницу (в 1932-м приходится вмешаться хирургам).
В полный рост поэзия Алейсандре предстала собратьям и публике в 1930-е годы, когда Лорка, говоря о поэтах своего поколения, отчеканил для лирики Алейсандре драматическую формулу «зарево и гибель». Сам Алейсандре называл главным своим чувством тех лет «тоску человека, ввергнутого в самую гущу хаоса». На правах другого смыслового полюса, противоположного «раю» (и «морю» как воплощению рая), в его стихи вошла тогда тема «земли», глубинно связанная с материнским началом. Метафоры земной раны (ямы, колодца, шахты, могилы) и погружения в эту рану, ее испытания – зашифрованный образ евангельского апостола Фомы – воплощают для поэта и ужас перед гибелью, и смертное влечение к ней, тягу к «последнему рождению» (название позднейшей книги 1953 года). В поэзии Алейсандре усиливаются переклички с «черной» образностью французских «проклятых поэтов», Лотреамона, позднего Рембо, она сближается с поисками дадаистов и сюрреалистов, с фрейдовской аналитикой подсознательного. В ней настойчиво повторяются мотивы уязвимого тела, смертельной угрозы, пытки, ими пронизана и любовная лирика поэта (стихотворения «Единство, обретенное в ней», «Тело любимой», «Любящие»):
Смерть, жизнь моя, люблю тебя от страха, —
приклад винтовки, вскинутой к плечу.
Дыханье перехватывает. Стужа
бессмертьем залпа отдается. Жизнь —
мгновение,
чтобы позвать «Мария». И ни звука.
Друг Алейсандре, сам выдающийся поэт, Луис Сернуда с пониманием писал о его лирике 1930–1940-х годов: «Я не хочу сказать, что поэзия Алейсандре – поэзия религиозная. Речь о другом. Его стихи пронизаны религиозным духом, иными словами – без этого духа не понять его, в самом широком смысле слова, представление о падшести. […] Поэт – это тот, кто не в силах принять мир таким, каков он, по общему мнению, есть. Нет, он упорно видит его другим, райским, скитаясь между обломками прежнего мира первозданной чистоты. […] В творчестве Алейсандре поразителен как раз этот контраст: с одной стороны – первобытная тяга к вещам, с другой – само отвлеченное о них представление. Дерево и цветок, зверь и человек – все это лишено у Алейсандре самомалейшей конкретности. Кажется, сама идея, сам символ вещи и задевает здесь поэта за живое; вместе с тем каждый символ у него одушевлен настоящей страстью». В 1977 году, в Нобелевской лекции, словно в ответ Сернуде, прозвучат слова Алейсандре о том, кто такой для него поэт: «Поэт, настоящий поэт – всегда провидец, он по сути своей пророк, прорицатель. Тем не менее его „пророчество“, конечно же, относится не к будущему, которое он знает заранее; его пророчество – за пределами времени. Он, в точном смысле слова, просветитель, наводящий луч, пробуждающий человечество, владеющий сезамом, в котором каким-то чудом заключена и волшебная разгадка его собственной судьбы. […] Поэт – это человек, который больше, чем человек: ведь он еще и поэт. Да, он отмечен „мудростью“, но не вправе чваниться ею, ведь она принадлежит не ему, а неведомой силе, духу, говорящему его устами, – его народу, его особой традиции. Он обеими ногами стоит на земле, но под стопами у него копится и растет чудесный поток, который поднимается по телу и доходит до самого языка. Эта сама земля, глубинная земля пылает в его послушном теле. А временами поэт растет в высоту и, упираясь головой в небо, говорит голосом звезд, в лад со всем мирозданием, и грудь ему наполняет космический ветер. Все сообщается, все по-братски льнет друг к другу. Мельчайший муравей, нежный побег травы, на которой отдыхала однажды его щека, составляют с ним одно целое. И он может понимать их, может слышать тайный звук, чья тончайшая нота различима даже сквозь гул грозы».
Неистовство страсти в стихах Алейсандре неотделимо от столь же безудержного разрушения. «Любовь или смерть», «луч или меч» – в духе эмпедокловского учения о единой Любви-Раздоре, силой которой «то сходится все воедино», то «гонится врозь друг от друга», – для поэта нерасторжимы. Сам он, многократно перечитывавший натурфилософскую эпику греческих