Шрифт:
Закладка:
— По-моему, мальчики, — говорит Аля, — вы упускаете одну вещь. Которая свидетельствует против. Ваша Кузьминична, Леша, очень уж легко раскололась.
— Вот и я так считаю, — соглашается Бурлака. — Причем раскололась еще до меня. Перед всеми этими Валями и Шурами.
Вывод? Вывод не лишен обоснованности: если преступление действительно было совершено, Ярый — с его несомненным опытом в таких делишках — сумел бы заставить Кузьминичну попридержать язык за зубами. А раз ограничился он не слишком, как видно, категорическим предупреждением, ему важно было только одно: чтобы по свежим следам не застукали его опять на мордобое.
И все-таки я возражаю — и самому себе, и Бурлаке вкупе с Алей:
— Он попросту может не знать о последствиях.
Мы примеряли эту возможность к Подгородецкому, так почему же не примерить к Ярому?
— А кто в больницу звонил? — спрашивает Бурлака. — Пушкин? Пли по поручению Пушкина?
Да, женский голос. Надо пройтись по связям — словом, все сначала. Пока разговариваем, Бурлака умял и колбасу, и кильки, и кефир выдул прямо из бутылки, — бежит за яичницей.
И странная штука: как только остаюсь я с Алей — не в лесу, а в нашем родном безалкогольном шалмане, — снова жжет, хотя казалось, что уже отпустило.
— Запрягли небось? — спрашиваю.
— Запрягают.
— Похудеешь.
Кстати, не вижу, чтобы ей так уж необходимо было худеть. Причуды. Когда у человека жжение в груди, это посерьезней.
Возвращается Бурлака с яичницей. Как я ни тороплюсь, а ему, едоку, не гожусь и в подметки: вмиг опустошил сковороду. Недоволен. Всухомятку! Борщику бы! Со сметанкой!
— Ну, товарищ капитан, — запивает компотом, — сглазил я наше дельце.
— Каешься?
— У меня такое мнение, что оперативными мерами в общежитии ничего не добьемся.
— Предчувствие, — поправляю. — Ты еще не копнул. Загляни в конце дня, обсудим.
Он уходит, и Аля с ним, и теперь уж я не тороплюсь. Теперь уж я показываю образцы самодисциплины: ничто не может отвлечь меня от сегодняшней, текущей работы. Цежу компот и проигрываю в уме сцену допроса, который после перерыва идет у меня первым.
Но опять — Бурлака. Возбужден. Без шуточек и усмешечек.
— Ты еще здесь? — мне.
Расстроен?
— Слушай, какая хреновина, — бросается на стул. — Жинка Подгородецкого, Тамара эта самая, покончила самоубийством.
А у меня — как только увидел его — промелькнула мысль: не буду пока трогать Ярого, а пускай инспектор Кировского райотдела или даже участковый возьмут Ярого в оборот за мордобой. Пускай инкриминируют ему хулиганство, и посмотрим, как будет выкарабкиваться. Но мысль эта сразу тонет под грузом Лешкиного известия.
В который раз мне как-то стыдно за себя, за свою черствость, которую — словно в оправдание себе — я именую профессиональной. Черствость, невозмутимость, непробиваемость, что ли. Я с этой Тамарой не знаком, лишь собирался познакомиться, но версия отпала, и отпала необходимость в знакомстве. И все же — смерть. Еще одна. А черствые мои мозги мгновенно срабатывают в направлении сугубо утилитарном. Касается нас эта смерть? Или не касается?
— Захожу в отдел, — продолжает Бурлака, — я же с утра не был, а мне сообщают. Вчера, примерно в двадцать два тридцать.
— Не липа?
— Тю! — негодует Бурлака.
Я почему говорю: Константин Федорович должен бы знать. Он, когда приходит на работу, первым делом — в дежурную часть, там сводка всех вечерних и ночных происшествий. Правда, самоубийства нам не подследственны — мог и не обратить внимания.
Было, по словам Бурлаки, так, — вернее, так ему это изложили: вернувшись из парикмахерской, куда поступила несколько дней назад, Подгородецкая заперлась в ванной, открыла водопроводный кран — полагают, для маскировки — и бритвой, принесенной с собой в чемодане, перерезала себе горло. Муж вынужден был взломать дверь, вода лилась через край, и тут же, на полу, в этой воде — окровавленная жена. Он бросился к соседям, вызвали «скорую помощь», но Подгородецкая была уже мертва. Опергруппа выехала, как и положено, со следователем прокуратуры, произведен тщательный осмотр, изъята бритва, которая чудом не попала в воду, и труп отправлен в морг. Теперь слово за судебно-медицинской экспертизой. Дело заведено.
— Это не самоубийство, — заключает Бурлака, несколько опережая и следователя и экспертов.
— Брось, — говорю, — не запутывай, мы и без того запутались.
— А я не запутываю. Может, оно к нашему делу и не клеится, но это не самоубийство.
Так и жду, что скажет: «Мое чутье меня еще не подводило». Но не говорит. Не осмеливается. Оно уже подвело-таки.
Да, были они, Подгородецкие, в квартире одни. И никто не видел, как и когда взламывал Геннадий запертую изнутри дверь. Но чтобы пуститься на такую сложную и зверскую инсценировку? Нет, не верю. Я с ним беседовал, с Геннадием, имею некоторое представление.
— А я беседовал с ней, — угрюмо говорит Бурлака. — И тоже представление имею.
— Тебе что, часто приходится сталкиваться с самоубийцами?
Молчит.
Я, конечно, свяжусь со следователем, которому это поручено, и ознакомлюсь с материалами, но позже — сейчас нет еще смысла. Сейчас можно только гадать, а в гадалки не гожусь — это по части Бурлаки.
— Это по твоей части, — говорю.
— Чуднó у вас получается! — качает он головой. — Законодатели ваши, юридические, чего-то намудрили. С этой самой подследственностью. Тебе бы и карты в руки — пошуровать под маркой ЧП, а дело передают новому, который в предыдущем ни в зуб!
Так, может, это лучше? Предвзятость стопроцентно исключена! Свежий глаз. Впрочем — о какой я предвзятости? Был бы резон предаваться размышлениям, кабы не лопнула наша версия.
19
Они там, в телеателье, были как телята, как младенцы: то проворонили всемогущую канцеляристку из треста похоронных предприятий, то не нашли кого нужно на кладбище, то спасовали перед нахрапистыми могильщиками.
У них, младенцев, не ладилось до тех пор, пока не вмешался я, не отпросился у шефа, не сел с ними в их драндулет и не навел порядка. Фамилия моя тамошним деятелям была небезызвестна. И видите ли, они не предполагали, что э т о д л я м е н я. Гроб для меня? Могила для меня? — я им врезал, дал прикурить! Рано хороните,