Шрифт:
Закладка:
— Не знаю. Послушаем, что скажет хирург.
Пожилой морщинистый хирург склонился над кроваткой Марка.
— Сейчас осмотрим твои ножки и решим.
Марко, забыв про игрушки, потянулся к хирургу.
— Возьмите меня на руки, — попросил он тонким голоском, задыхаясь от нетерпения, от ожидания радостных минут.
— Да разве я такого казака, как ты, подниму?
— Ой, больно! — крикнул Марко, когда хирург надавил на гипс ниже колена.
— Вот и хорошо, что больно. Возобновилась чувствительность ткани... Слышишь, Марко? Разрешаю тебе... Слезешь сейчас с постели, постоишь немного, и хватит... Завтра я еще посмотрю. Возможно, еще что-нибудь тебе позволю. Согласен?
Маркуша весело кивнул.
— Ну, давай слезай...
Аиде нравилась работа хирурга. Как он тепло, заботливо осматривает больных ребятишек! Разговаривает с ними всегда будто со взрослыми. А Беркович... Внешне она вроде бы приветлива и внимательна к детям. Но при осмотре их она незаметно для самой себя вплетает ниточку будничного безразличия к ним. Нет у нее той безоглядной преданности детям, которая чувствуется у старого хирурга и на которую безоговорочно откликаются малыши, тянутся к нему ручонками, глазами, всем тельцем. Чем-то сугубо женским, сугубо материнским Беркович обделяет их. Все она делает правильно, внимательно, добросовестно, но ее мысли и чувства, ее естество находится где-то далеко от детей.
«Я бы не так... Беспомощные, доверчивые, чуткие... Замурзанные носики, растопыренные пальчики. Это преступление — обманывать их... Если бы у меня...» — Аида вдруг залилась румянцем, вообразив, что держит своего ребенка на руках.
— Что это с вами? — Майя внимательно присмотрелась к ней. — Вам обременительно исполнять несложную работу?
— Я её выполняю. Моя обязанность...
— Отведите двух девочек из старшей группы в оранжерею. Оденьте их. Да поторопитесь.
Аида шла в палату старшей группы и с гневом думала: «Потаскуха! Каждому мужику на шею вешается. Даже к женатым пристает. Охомутала и моего Григория. Ведь это ж стыд надо совсем потерять! Неудивительно, что и к детям она... Себя любит в мужиках, себя любит в чужих детях...»
Одев двух девочек, Аида взяла их за ручки:
— Пошли, мои маленькие.
Ей так хотелось, чтобы эти ручки были родными!
18
Сенченко выстрогал для Петра из высушенной липы две легонькие ноги-деревяшки. В их верхней части выдолбил ложбинки, куда вставлялись культи, устелил изнутри гусиным пухом. Сквозь прорезанные дырочки продел ремешки, застегнул на Петре широкий кожаный пояс, к нему прикрепил ремешки-подвязки.
Петро встал и чуть было не упал — Сенченко вовремя подхватил его под мышки.
Натерев кровавые мозоли на культях, Петро все же научился немного передвигаться по двору, иногда забредал на улицу. Опираясь рукой на длинную палицу, он удерживал равновесие и медленно переставлял деревяшки.
По вечерам бабалька грела воду, парила культи, смазывала их гусиным жиром. В утру они затягивались струпьями, и на следующий день их было очень больно — в глазах темно — всовывать в деревяшки.
— Ты терпи, сынок, — говорил Сенченко, скручивая длинную самокрутку. Прикурив ее от уголька из печи, тут же отбрасывал, долго и люто кашляя. — Страх как хочется курить... А нельзя.
Почти каждый день он ездил в Зборов на перевязку — давала о себе знать фронтовая рана. Его щеки запали, скулы заострились, и Петро, замирая от недоброго предчувствия, думал: что будет с ним, калекой, если Иван Сергеевич сляжет?
Утешало одно — фронтовой разведчик не собирался отступать. Он ежедневно брился безопасной немецкой бритвой, ежедневно подшивал к гимнастерке беленький подвороничок и с хозяйством управлялся так, будто никакая хвороба не донимала его.
— В нашем солдатском деле что главное? — спрашивал он Петра, когда тот ложился в кровать. — Исполнить приказ командира, вот что! Погиб офицер, ранены твои товарищи — ты сам себе становишься и командиром, и подразделением. И знамя гвардейское в своем сердце хранишь. Оно тебя из любой беды выручит, лишь бы верность ему сберег. Ведь это не просто красная материя, а частица твоей страны, твоей жизни и совести.
— Вырос ты уже, Пецька... Науку не бросай, — говорила бабалька, поглаживая распаренные культи. — Заглядывай в книжки, что получил от Семена Львовича. Славный он человек, дай ему бог здоровья.
Бабалька ничего не говорила о своих взаимоотношениях с Сенченко. Но Петро радовался: видел, что любовь между ними крепнет.
...Перед отъездом в Москву навестили Семена Львовича. Ривка, маленький чертенок, не отходила от Петра — что-то ему лепетала, показывая цветы, пока не заснула, положив головку на его деревяшки.
Сенченко поставил на лавку корзину с яйцами и куском завернутого в капустные листья сливочного масла. Семен Львович не отказался — с харчами плохо.
— Иван Сергеевич, — приложив руку к груди, вздохнул он. — Вы не должны допустить... Нет, вы не должны допустить, чтобы исключительный аналитический ум Петра... Вай-мей!.. Он еще Замору и Мандельбройта за пояс заткнет!..
Ривка плакала, когда они поехали на железнодорожную станцию...
Тело бабальки выносили из хаты. На руках людей она в черном гробу направлялась к месту вечного покоя и нескончаемого продолжения своей жизни, которая перельется и уже перелилась в память, в поступки тех, кого она оставила после себя.
День выдался ясным, безветренным. С веток опадал иней, рассыпая облачка блестящих искр. Увязая в снегу, Петр Яковлевич вместе со всеми влился в раскрытые ворота кладбища, приблизился к могиле. У ног желтели замерзшие комья земли. «Холодно будет бабальке... Она хотела бы летом...» Наклонившись над гробом, поцеловал бабальку в лоб, в закрытые холодные глаза, губы.
Шофер подхватил его под руки, помог подняться и сделать шаг в сторону — односельчане тоже хотели попрощаться с бабкой Ганной.
Петр Яковлевич оперся о гранитную пирамидку с бронзовой пятиконечной звездой и отдернул руку, будто обжегся. Знал почему, но не отводил взгляда от гроба, который на вышитых рушниках опускали на дно могилы. Заскрежетали лопаты, глухо застучали комья земли о крышку гроба...
И лишь тогда Петр Яковлевич повернулся к пирамидке, стер рукавом налипший снег, прочитал надпись: «Сенченко Иван Сергеевич, гвардии лейтенант запаса, разведчик 1‑го Украинского фронта». Теперь их здесь будет двое — самых родных ему