Шрифт:
Закладка:
Я слезу свою сиротскую утру,
На балкончик выйду воздух поглотать,
А вокруг меня такая благодать!
Но не долог день московский в декабре,
Уж не слышен смех ребячий во дворе,
На меня со всех сторон нисходит тьма,
И я, кажется, готов сойти с ума…
Не только работать, но даже газетку почитать уже не было сил, Алексей Николаевич лишь перетирал время, чтобы как-то дотащиться до диванчика, и торопил ночь.
Расслабиться, не думать ни о чем,
Зарыться в тряпки, пахнущие потом.
Звонок по телефону. «Эй вы, кто там?
Ведь телефон повсюду отключен…»
Однако телефон звонил и звонил. Алексей Николаевич страшным усилием, словно штангист, берущий вес, поднял трубку.
— Таня остается в Америке, — металлическим голосом сказала Таша. Таким тоном сообщают, если набрать сто: «Ноль часов одна минута…»
— Остается? Совсем? — не понял Алексей Николаевич.
— Конечно! Что ей делать в этой паршивой России!..
Вместе с телефонной трубкой у Алексея Николаевича опустилось сердце. Кто-то подсказал ему последнюю строчку доморощенных виршей:
Как мать безумная, тебя обнимет смерть!
13
С утра он пил «Вечерний звон», слушал Шуберта и плакал.
Диск назывался «Над облаками»: компания «Австрийские авиалинии» устроила рекламный концерт на высоте десять тысяч метров — сопрано, тенор, флейта, синтезатор. «К музыке», «Степная розочка», «Липа», «Музыкальный момент», «Голубиная почта»…
Он лил мимо стакана «Вечерний звон» — довольно гадкое дешевое красное вино на и без того липкую, в разводах клеенку, плакал и бормотал:
— Шуберт умер на тридцать первом году от сифилиса… И это был ангел… Господь торопился отозвать его… нет, это он рвался назад, вернуться туда — над облака… Как Лермонтов… Этот курносый, кривоногий мальчик, которого не любили женщины… Но все-таки, все-таки… Если и жили на земле домогатели, достойные ангельского чина, то это те, кто творил музыку… Самое чистое, что может создать человек, мирянин…
Нежный женский голос запел: «Форель».
In einem Bächlein helle,
Da schoss in frohen Eil
Die launische Forelle
Vorüber wie ein Pfeil.
Ich stand an dem Gestade
Und sah in süsser Ruh
Des muntem Fischleins Bade
Im klaren Bächlein zu.
Он купил этот компакт-диск на рынке, когда брал в киоске «пайперабсолют» — литровую бутыль шведской перцовой водки, — удивился несказанно, увидев посреди попсы и всяческого репа, рейва и техно замызганный, треснутый по целлулоиду и выцветший милый лик Шуберта. Мальчишка-продавец тотчас с готовностью выдернул из прозрачной упаковки какое-то Варум, заменив на Шуберта, радуясь, что залежалый товар наконец-то продан.
— Варум? — спросил Алексей Николаевич. — А чек?
— Я твой чек… — услышал он позади себя и обернулся.
Сквозь него бессмысленно глядел бритоголовый горилл, очевидно, хозяин этой точки, а, может, и всего рынка…
А женский голос пел и пел — о форели, которую поймала удочка, и о мальчике, которому так жаль было ее, что он заплакал.
— Я ж волю дал слезам… — повторил Алексей Николаевич и плеснул еще «Вечернего звона».
Флейта вела уже «Вечернюю серенаду» — «Песнь моя, лети с мольбою тихо в час ночной…» Но в больной голове Алексея Николаевича складывалась своя, глупая и пьяная «рыба» — на мотив «Форели»:
Стучусь к любимой даме,
Ответила: «Сезам!»
Ласкалась с мужиками,
Я ж волю дал слезам…
К вечеру он выдул на кухоньке три бутылки кислой красной химии, но зато потом обнаружил в шкафчике недопитые грамм двести «абсолюта». Не Бог весть, сколько, надо было экономить. И снова, и снова ставил Шуберта, чувствуя, как раз за разом, с наплывами музыки некая волна подымает и упруго подбрасывает его вверх, под низкий потолок кухоньки.
— Тренировка перед полетом… — пробормотал он, глядя сквозь коробчатую бутыль, как загораются огоньки в окнах напротив.
Около полуночи в дверь требовательно позвонили: раз, другой, пятый. Алексей Николаевич, уже переместившийся на постылый диванчик, прекрасно знал, кто это появился. Босиком, в грязной ночной рубахе, расплескивая драгоценную влагу из стакана, он выскочил в коридор.
Мелкий бес Чудаков женским голосом сказал с площадки:
— Врача вызывали?
Алексей Николаевич с ходу ответил бесу его же стихами:
Заключим с тобой позорный мир,
я продал тебя почти что даром.
И за мной приедет конвоир
пополам с безумным санитаром.
— Он с ума сошел! — воскликнул Чудаков чужим, заемным басом. Потом пошептался с собой и добавил чуть громче: — Не буду же я дверь ломать. И вообще, у нас еще столько вызовов…
— Вот именно! — торжествующе отозвался Алексей Николаевич и прямо в коридорчике дернул полстакана «абсолюта».— Опять привел невесту, гад! Хватит! Хватит!
Возвращаясь и уже не слыша повторяющихся звонков, рассуждал сам с собой:
— Три женщины в жизни мужчины: мать, любовь, смерть. Так с кем же ты хотел сегодня меня повенчать?..
Он приполз на чужой диванчик, под чужими обоями и, неловко возясь спиной о стенку, выборматывал слова молитвы святому мученику Вонифатию, целителю от недута пьянства:
— «О, многострадальный и всехвальный мучениче Вонифатие! Ко твоему заступлению ныне прибегаем, молений нас, поющих тебе, не отвержи, но милостиво услыши нас. Виждь братию и сестры наша, тяжким недугом пиянства одержимыя, виждь того ради от матере своея, Церки Христовой, и вечного спасеня отпадающия…»
«Да, силен нечистый… Даже молитву не дает сотворить. Ох, треклятый соблазн…» — застонал Алексей Николаевич и в темноте нашарил стоящую на полу бутылку. Он отхлебнул и уже со слезой в голосе продолжал:
— «О, святой мучениче Вонифатие, коснися сердцу их данною ти от Бога благодатию, скоро восстави от падений греховных и ко спасительному воздержанию приведи их…»
Бутыль была пуста. Алексей Николаевич потряс ею и закончил:
— «Соблюди нас от лукавого уловления и всех козней вражиих, в страшный час исхода нашего помози прейти непреткновенно воздушные мытарства и молитвами твоими избави вечного осуждения…»
Он перекрестился, неловко лег на левый бок, вспоминая, что в суворовском училище офицер-воспитатель проверял, как, согласно порядку, спят воспитанники: без трусов или кальсон, непременно на правом боку, руки поверх одеяла. Но зимой, когда в спальне порой температура опускалась ниже нуля, сдвигали три койки, и сержант накрывал их спортивными матами. Маты давили на грудь, но было тепло, даже жарко, и Алексей Николаевич провалился в горячую полынью…
Проснулся он внезапно: левая, еще не зажившая рука затекла, а сердце возилось и пищало подмышкой, как полураздавленная мышь. Две огненные струйки поползли под веками внутрь мозга