Шрифт:
Закладка:
Через полгода, когда юного тренера сменил массажист Гоша и уже плотно уселся в ее кукушкино гнездо, Алексей Николаевич как-то ехал с Ташей одним из последних и необязательных маршрутов. Она, как обычно, вызывающе дерзко вела свою девяностодевятку, заставляя его время от времени про себя чертыхаться, хвататься за подлокотник при особенно рисковой подрезке и ощущать, вместе с тупой болью под коленом, воспоминание о лобовом ударе в борт «Уазика». Ревела и чумела в динамиках ее музыка. Вдруг громы электрогитар и кошачьи вопли вокала оборвались, и голос диктора возвестил: «А теперь, по просьбе Наташи, которая выходит замуж, мы передадим…»
И Таша радостно поделилась:
— Я записала это на кассете. И представляешь, когда в самую горячую минуту услышала эти слова, то не могла удержаться от смеха. А Гоша так грустно, так искренне сказал: «Неужели ты можешь сейчас думать о чем-то постороннем…»
«Дешевка! Провинциальный актеришка! Король пляжа со своим нищенским джентльменским набором, рассчитанным на куриные мозги!» — захлебнулся желчью Алексей Николаевич, но молча проглотил пилюлю: ведь это, верно, как раз то, что ей и нужно,
А потом, поостыв немного, думал: «А может, этот массажист Гоша просто привык театрально выражать, так сказать, свои сокровенные чувства? Кто их знает!»
Они с Ташей еще жили в одной квартире — целых две недели. Алексей Николаевич бросил костыли и даже палку и помогал ей, ковыляя, перевозить вещи из квартирки на улице Усиевича. Вечерами она не могла сдержать переполнявших ее впечатлений и делилась своим потаенным:
— Гоша такой благородный! И так терпелив — это при его-то красоте! Ты только представь, жена начала ему изменять…
— Так он еще и женат? — дернулся Алексей Николаевич.
— Да, но они не расписаны…
— Может, и дети есть?
— Конечно. Две девочки. Одна Танина ровесница, другой три годика… Так вот, Гоша сказал жене: «Если тебе это так нужно, встречайся с кем хочешь… Только не приводи никого при мне…» Он ведь такой чистый… Это было после того, как Гоша вернулся из Ливана. Работал там в отеле массажистом. И соседи в Ялте рассказали ему, что жена водила мужиков… И ты только подумай! Она прямо при нем заявилась с любовником! И лишь тогда он ушел, оставив ей все… Все, что заработал в Ливане!
— Невероятно! И она водила мужиков при маленькой девочке! — простонал Алексей Николаевич.
Он ничего не мог больше добавить, испытав лишь легкий приступ изжоги: «Верно, чем грубее вранье, тем сильнее эффект. Ай, да Гоша из Ялты!..»
Когда Алексей Николаевич уезжал в долгожданную командировку в Париж и старательно тер в коридоре свои заслуженные, уже поехавшие по швам ботинки, Таша с укоризной заметила:
— А Гоша… Ты не можешь даже вообразить, как oн умеет чистить обувь!
«Еще бы! Работник гостиницы, тем более международной, обязан владеть этим искусством, — сказал уже только себе Алексей Николаевич, не поднимая головы. — В Европе теперь этого не делают, зато в Аргентине и Бразилии я выставлял ботинки в коридор. И служащие отдраивали их…» Но затем его мысли приняли грустный оборот: «Зачем она превратила меня в плевательницу своих интимных слюновыделений? Впрочем, она не виновата. Это право предоставил ей я сам…»
В Париже, в тихом пригороде Мэзон Лаффит, Алексей Николаевич встретил соотечественницу, которая жаждет справедливости и не способна на компромиссы. Превосходная виолончелистка, она подписала выгодный контракт — преподавала в маленьком испанском городке.
— Но вы только подумайте, — говорила она Алексею Николаевичу. — Мне приходилось обучать взрослых балбесов. Каждый из них был бездарнее самого неспособного ученика в московской музыкальной школе. А ведь они были далеко не дети. Нет! На такую профанацию я не способна…
«Ам сляв» — славянская душа Вика Ганичкова порвала контракт и прикатила в Париж, где училась, едва сводя концы с концами, ее пианистка-дочь. За ординарным бордо Алексей Николаевич разболтался о себе и добавил, что описать все это, выбросить вон, заколдовать, запереть в слове. И услышал от Вики:
— Ваша героиня не достойна романа…
3
Странной оказалась эта поездка.
Алексей Николаевич поселился в роскошной вилле, в огромной комнате с резным мраморным камином, правда, бездействующим, и балконом, откуда открывался чудесный вид на изумрудную (хотя на дворе еще стоял март) лужайку. Хозяйка, как бы для контраста со своим сугубо практичным характером, носила для русского уха поэтическую фамилию — Аи. Помните, правда, несколько затасканные ресторанно-вертинские стихи Блока:
Я сидел у окна в переполненном зале.
Где-то пели смычки о любви.
Я послал тебе черную розу в бокале
Золотого, как небо, аи.
Да и сама мадам Аи была русской, только родившейся во Франции и уже каждой клеточкой впитавшей в себя сугубо буржуазные черты, даже утрированно переводя разумную экономность в скаредность.
Уходя из дома, надлежало тотчас выключить в комнате отопление, следить, чтобы, не дай Бог, на лесенке лишнюю минуту не горели бра, после каждого звонка по телефону следовало класть в специальную копилочку на столике два франка и даже обходить лужайку полагалось исключительно с правой стороны, чтобы утрамбовать тропинку. Сухая и сметливая во всем, где только пахло деньгами, мадам Аи выглядела моложе своих пятидесяти двух лет и первое время как бы случайно забывала запирать, едва притворяла дверь, соединяющую комнату Алексея Николаевича с ее спальней…
В огромном трехэтажном доме, как понял Алексей Николаевич, жил еще кто-то, наверху, но лишь поздние шаги по лесенке подтверждали это. А так, с утра и до пяти пополудни — время прихода мадам Аи с работы — весь особняк принадлежал ему. Впрочем, его утро начиналось с одиннадцати (час дня по-московски), когда он слушал по плохонькому приемнику радиостанцию «Свобода», потом спускался в первый этаж, в просторную кухню, где все было забрано в хорошее неполированное дерево, готовил кофе, случалось, шел в залу, где стоял превосходный кабинетный рояль, и пытался вспомнить то, что основательно позабыл за время домодедовского прозябания.
Когда возникало редкое желание работать, перемещался в маленькую комнатку на втором этаже, где была вполне сносная машинка с русским шрифтом. Вытаскивал свои старые записи, правил, писал, чертыхался, чувствуя, как все это дурно, снова шел к себе и искал «Свободу». Но было одно, самое