Шрифт:
Закладка:
Сейчас мне понятно, что способность Дарьи Донцовой писать от руки каждый день без выходных тридцать страниц, а потом мчаться на телевидение или читать лекции больным, успевать за день сделать много всякого-разного выращена Тамарой Степановной. Она же, требуя от дочери только пятерок, научила ребенка старательности, аккуратности, умению не тратить время зря. Но это понимание и благодарность к маме возникли у меня не сразу, появились лишь во взрослом возрасте. В школьные года я пыталась учиться на отлично, у Груни были пятерки по всем гуманитарным предметам и почему-то биологии. Алгебра, геометрия, химия, физика остались за гранью понимания девочки. Добрые педагоги ставили ученице Васильевой тройки, но на самом деле ей и двойки-то много. Жаль, что не имелось оценки «ноль». Вот она точно показывает уровень знаний Агриппины по точным наукам. Из детства же идет мое смущение. Когда кто-то сейчас начинает хвалить писательницу Дарью Донцову, я не знаю, куда деваться, мне неудобно слушать сладкие речи, перечисление разных премий, которые когда-либо получила.
В тот необыкновенный день, честно сказав Матушке, что не знаю слов песни и не понимаю ничего в арифметике, я ожидала от незнакомой женщины укоризненного взгляда и слов вроде: «Надо хорошо учиться, ты плохо стараешься». Но Матушка отреагировала иначе. Она вдруг пообещала, что мы вместе выучим тексты, поцеловала Груню… Это так странно! Ну как женщина, у которой шубка, как у бабушки, может меня, троечницу, любить? Ответ на вопрос первоклассница не нашла и заснуть не смогла, а потом в комнату вошла Афанасия Константиновна и сказала:
– Девочки, шесть утра!
Все быстро вскочили, умылись ледяной водой из смешного маленького ведерка, ранее я такого не видела. Из него торчал штырек, его следовало поднять ладонью, и тогда лилась жидкость. Потом мы выпили чай, съели кашу, попрощались, и Лука повез нас с Афанасией Константиновной на станцию.
На перроне мужчина крепко обнял меня, поцеловал три раза, потом сложил пальцы так, словно хотел взять соль, ткнул ими в мой лоб, живот, в оба плеча и сказал:
– До свидания, раба Божия отроковица Агриппина. Еще встретимся.
Мы с бабушкой вошли в вагон, сели на деревянную скамейку, поезд тихо поехал. Я посмотрела в окно и увидела: Лука бежит по перрону и машет нам рукой. Потом до моего слуха долетел тихий кашель, я обернулась. Бабушка вытерла глаза платком.
– Похоже, простудилась, – сказала она, – вот слезы и катятся.
Я прижалась к бабасе, первоклашка поняла: Фася плачет. Но спросить, почему ей стало грустно, постеснялась. Да мне самой тоже не хотелось веселиться. И чем дальше электричка уносила нас от сказочного места, в котором прошла самая необычная ночь моей семилетней жизни, тем сильнее Грушеньке хотелось выскочить из поезда и бежать, бежать назад в ту избу, где от всех пахнет одними духами, где женщины и мужчины поют странные песни, где меня любят девочки, где Лука гладит Грушеньку по голове, где море любви, света, где самая простая картошка и обычная жареная курица – необыкновенное лакомство.
Храм у метро
Я вышла из дома во двор в не самом радостном настроении, в голове толкались мысли. Где взять денег? Год тому назад, двадцать третьего августа тысяча девятьсот семьдесят второго года, умер мой отец. Хоронили Аркадия Николаевича при большом скоплении народа. Сначала устроили прощание в Центральном доме литераторов. Потом кавалькада автобусов и машин помчалась по Садовому кольцу в сторону Новодевичьего кладбища. Мама, бабушка, самые близкие друзья ехали в автобусе. А меня посадили в машину, я находилась на последнем месяце беременности. На кладбище гроб установили на небольшой площади, выступали какие-то люди, потом военные стреляли из винтовок, затем все стали прощаться. Я подошла к гробу и увидела, что по щеке отца ползет слеза.
Стоял невероятно жаркий день, у меня кружилась голова, дрожали ноги. Я вцепилась в гроб и закричала:
– Он жив, он плачет!
Какие-то люди попытались успокоить дочь покойного, но я пребывала в уверенности: папа не умер! С Груней в первый и, надеюсь, в последний раз в жизни случилась истерика. Вдруг кто-то сильно обнял меня и сказал:
– Спокойно. Это отходит заморозка!
Я прекратила кричать, плакать и поняла: слова произнес Никита Михалков. Мы с ним были знакомы с детства, но никогда не принадлежали к одной компании. Никита старше меня, и он не жил в Переделкине. Порой мы сталкивались у каких-то общих знакомых, мило здоровались, перебрасывались парой фраз. У Груни имелись свои друзья, у Никиты – свои. А вот Сергей Владимирович Михалков и Аркадий Николаевич Васильев общались часто, оба занимали начальственные должности в Союзе писателей, могли вместе обедать в Центральном доме литераторов. Старший Михалков присутствовал на похоронах моего папы. Наверное, Никита приехал с ним, вероятно, он не захотел отпускать своего отца одного. На улице сорок градусов жары, похороны нерадостное мероприятие, мало ли что случится. Иной причины, дабы оказаться в тот день на Новодевичьем кладбище, у Никиты, на мой взгляд, не было. Он держал меня в объятиях, гладил по голове и говорил:
– Тихо, тихо, не надо плакать! Он умер. Но ты с ним встретишься.
Я зацепилась за его последнюю странную фразу как за спасительный круг:
– Правда? Встречусь?
– Конечно, – сказал Никита, – смерти нет!
Я выдохнула и почему-то сразу ему поверила. Смерти нет, мы расстались на время!
Удивительно, но после похорон Аркадия Николаевича мы с Никитой долго не пересекались. Но я помню о его словах всю свою жизнь и, став православной женщиной, поняла, что Никита тогда не просто утешал