Шрифт:
Закладка:
Вероятно, любой газетчик, если он не заражен страшным недугом человеческого сознания — скепсисом, — испытал это, явившееся нам впервые, ощущение, ни с чем не сравнимое ощущение собственной ценности, нужности — нам удалось одолеть зло.
К людям, уютненько возлежавшим на народной беде, в облике двух мальчиков пришло Возмездие.
Я читал записки Чармиан Лондон, жены Джека Лондона, вышедшие у нас, к сожалению, в сокращенном варианте и, к сожалению, по сию пору не переиздававшиеся — вышли они в 1929 году, а может, и раньше.
Читал с неутихающей досадой, особенно на нее, жену Джека Лондона, на всех его близких, не сумевших предотвратить трагический финал, давших умереть писателю в его сорок два года.
В гибели лондоновского героя, Мартина Идена, есть нечто пророческое — художник сам порою предугадывает свой путь, хотя, пока он пишет, еще и не знает об этом. Сюжет «Мартина Идена» неумолимо вел героя к морской бездне, куда он ушел, чтобы никогда не возвратиться. А сюжет этот, коллизии его были автобиографичны, и об этом рассказывала Чармиан Лондон.
Особенно остро ощутил я трагический финал недолгой жизни Лондона потому, очевидно, что еще мальчиком, в Самарканде, запоем читал все, что у нас было переведено из его сочинений: помнится, в публичной городской библиотеке подозрительно посматривали на меня, когда я утром брал один лондоновский роман, чтобы вечером взять следующий — хватало тома только на день. Я не был исключением — и для моих сверстников Джек Лондон и его персонажи стали синонимами мужского отношения к жизни, нашему поколению импонировала его суровость, и «Приключение» или юконские его рассказы, или «Морской волк» были частью нашей духовной биографии, в чем-то и они, наравне с Фурье и Сен-Симоном, неуловимо формировали наши взгляды, вкусы, устремления. И с болью читая заключительные главы записок Чармиан Лондон, рассказывающих о том, как Джек шел к своему концу, вместе с тем испытывал странное чувство зависти. Оно складывалось из детского, благоговейного изумления талантом и тем, что испытал этот большой писатель и Великий Бродяга. Исколесил Америку вдоль и поперек в товарных вагонах в пестром и незаурядном обществе железнодорожных бродяг, таких же, как и он; ходил на китобойном судне матросом к беретам Японии; просеивал ожесточенно грязь, ища золотую пыль в низовьях Юкона; шел в колонне армии Келли, первой в истории человека безоружной армии безработных, наступающей на «ликующих и праздноболтающих»; задыхался от пыли на джутовой фабрике; укладывал рыбу в банки на консервной; коротал время в салунах Клондайка, известных нынешней молодежи по вестернам, с искателями приключений и просто с убийцами; раскуривал трубки мира, совсем по Лонгфелло, в индейских хижинах; плутал в непроходимых человеческих джунглях Чикаго и Сан-Франциско.
Судился за бродяжничество. Сидел в тюрьме, подобно другому столь же знаменитому литературному собрату О’Генри.
С той далекой поры, когда я узнал биографию Лондона и поразился ею, пленяют меня человеческие судьбы, характеры, биографии своей непохожестью, исключительностью, странностью, если хотите.
Причем непохожесть, исключительность, странность — и это самое замечательное! — могут наличествовать в людях самых обыкновенных. Но это и делает обыкновенных людей необыкновенными. Это и позволяет видеть их поэтически.
Так вдруг представилась мне тогда поэтически, одной, в общем ничего не значащей деталью, ординарнейшая семья самаркандского зубного врача, в которой все было, как положено в семье провинциального зубного врача, кроме одного: вся семья — от мала до велика — обожала дождь. Все они любили гулять в дождь, только в дождь, в дожде они видели самое непревзойденное великолепие природы.
Поэтически представились мне персонажи Гамсуна, впервые прочитанного там же, в Самарканде, — обыкновенные люди и их парадоксализм, поступки, расходящиеся с тем, что они произносили вслух, все эти странники, играющие под сурдинку, девушки, наносящие раны своим любимым только потому, что они их любят, лейтенанты Гланы, одиночеством душащие собственную дикую страсть, Нагели с их мистериями, сам Гамсун, кстати сказать перепробовавший, до того как стать писателем, профессии сапожника, землекопа, парикмахера, грузчика, познавший элементарный голод в студенческие годы, прежде чем написать «Голод», сделавший его знаменитым во всем мире. Чем сильнее было увлечение Гамсуном, тем больше оскорбил его стыдный конец, когда он стал ничтожным коллаборационистом, поддерживавшим Гитлера, и соотечественники вполне справедливо швыряли дерьмо к нему в сад...
Самое удивительное в том, что биографии, судьбы, характеры, будучи нисколько не схожими ни с какими другими, а оставаясь в сути своей казусными, бывает даже парадоксальными, в то же время непременно объясняют нечто типическое, расшифровывают психологические загадки целых поколений, как это можно проследить по биографиям и судьбам многих моих сверстников, погибших безвременно или здравствующих. Их судьбы бросают отблеск, а может, и тень на поступки, поведение людей, казалось бы ничего общего с ними не имеющих, даже и вовсе незнакомых.
Когда мы, драматурги, рассказываем о таких людях — конкретно, привязывая рассказ к конкретным обстоятельствам, — это увлекает.
Когда же во имя типичности — мнимой! — детали стираются, казусные особенности сглаживаются, происходит такая же метаморфоза, как с зеленой ветвистой сосной, превращенной в телеграфный столб — известный анекдот о редакторском рвении.
Иногда, впрочем, драматурги, переселяя персонажи из жизни в пьесы, превращают сосну в столб и по собственному разумению — все во имя той же типичности!
И по сию пору завидуешь людям, перепробовавшим до вхождения в литературу другие профессии, и в том числе людям моего и более младшего поколения, прошедшим войну в роте, батарее, танке, на подводной лодке и только потом ставшими писателями.
А военные газетчики?! «Помянуть нам в пору мертвых репортеров, стал могилой Киев им и Крым, хоть средь них порою были и герои, не поставят памятника им...»
Песенка незатейливая, с фронтовой усмешкой, с легкой иронией газетчика, грустноватая, потому что память эта — о погибших, о веселых улыбках никогда неунывавших кавалеров великолепных сенсаций.
«...И чтоб, между прочим, был фитиль всем прочим...» Песенку написал К. Симонов, поэт, драматург, ставший военным корреспондентом, газетчиком...
Пришла песенка к нам в Ленинград по льду Ладожского озера, проникла в квартиры и в блиндажи, и на корабли, ставшие в ту зиму непременной принадлежностью невского льда и промерзшего Финского залива... «Там, где мы бывали, нам танков не давали, репортер погибнет — не беда... И в «пикапе» драном, и с одним наганом мы первыми врывались в города!»
Начал юношей свою литературную деятельность с газеты «Гудок» и окончил ее трагически, возвращаясь из осажденного Севастополя, военный корреспондент, один из авторов «Двенадцати