Шрифт:
Закладка:
— Смотрите! — закричал какой-то зэк, явно первоход. — Вон мой дом — пятиэтажный кирпичный!
— Ага. Раньше жил рядом с тюрьмой, теперь живу рядом с домом, — откликнулся Кощей. Зэк обиделся.
В свободное время Кощей вводил меня в курс системы психиатрической экспертизы в СССР. Она оказалась куда запутанней, чем я думал, ибо знал ее только на уровне кодексов. В этом лабиринте самым первым коридором была амбулаторная экспертиза — зэки метко прозвали ее «пятиминуткой». Это было лишь небольшим преувеличением — некоторых людей признавали невменяемыми после 10–15 минут общения с экспертами. Для того чтобы превратить «пятиминутку» совсем в карикатуру, ее часто проводил только один психиатр, остальные члены комиссии ставили свои подписи post factum, даже не видя подэкспертного.
Впрочем, заключение о невменяемости «пятиминутка» выносила редко. Чаще эксперты делали заключение о необходимости провести экспертизу стационарную, и подэкспертный проползал в лабиринт дальше. Судебное отделение имелось в каждой областной психбольнице, в Москве действовали несколько экспертиз. Стационарная экспертиза продолжалась ровно четыре недели, иногда кого-то задерживали на второй срок.
Областная экспертиза могла вынести свое заключение, а могла и пропихнуть подэкспертного еще глубже в лабиринт — на региональную экспертизу. Таких было всего с десяток на весь СССР, Самара как раз относилась к компетенции региональной экспертизы в Челябинске.
Последним и окончательным тупиком в лабиринте была экспертиза во Всесоюзном НИИ общей и судебной психиатрии имени В. П. Сербского[38]. Остроумные зэки сократили название до краткого — и очень по сути — Серпы.
Туда попадали из любого коридора лабиринта, часто там же проходили свою первую экспертизу москвичи. Серпы были полным тупиком — их заключение принималось судами за абсолютную истину, опровергнуть которую не могли бы ни Фрейд, ни папа римский. При этом в самих Серпах могли отправить в корзину заключение любой из прошлых экспертиз.
КГБ этим умело пользовался, и когда первая экспертиза в Ташкенте признала генерала Григоренко вменяемым, то его отправили в Серпы, где написали уже «правильное» заключение.
Поезд останавливался на станциях со странными тюркскими названиями — Чебаркуль, Бишкиль, Биргильда, — собирая там арестантов в челябинскую тюрьму. Вечером мы выпили чифир в последний раз. Поток «дани» снизу как-то иссяк — то ли конвой опережал гопников, то ли народ на Урале жил беднее. Уже почти на подъезде к Челябинску сбылась мечта Кощея, и он смог увидеть Зину лицом к лицу — во вполне интимной обстановке. Впрочем, это, наверное, была другая Зина — первую выгрузили в Уфе. Операция была сложной и дорогостоящей, Кощей отдал солдату 25 рублей, достав двадцать из заначки в пальто и добавив туда пять рублей, заплаченных тем же солдатом за новенькую электробритву.
За эти деньги солдат вывел Зину в пустую клетку под нейтральным предлогом — подмести мусор, — и туда же завел Кощея. Ложем для любовников стала деревянная лавка, на которую Кощей как джентльмен постелил пальто, в тусклом свете сцена должна была выглядеть очень романтичной. Кощей вернулся быстро, минут через пятнадцать — с расстроенным лицом футболиста, который не смог забить пенальти.
— Ну, рассказывай, — насел на него Хусаин.
— Да чего там рассказывать, — махнул Кощей рукой. — Как только, так сразу… Еще эта морда сержантская с продоля подгоняет: «Скорей, скорей…».
Наконец, поезд добрался до города. Студеный чистый воздух пьянил сильнее водки уже на ступеньках вагона. Потом все пошло, как в фильме, прокручиваемом задом наперед.
— Шаг вправо, шаг влево считается побегом. Конвой открывает огонь без предупреждения!
Снова сидение на снегу в кольце солдат и собак, снова бег по шпалам — однако при посадке в воронок меня отделили и засунули в стакан. Сидеть в стальном кубе на стальной лавке уральской зимней ночью было испытанием уже само по себе. На подъезде к тюрьме заледенели ноги и зубы громко стучали крупной дрожью.
Надзиратель появился далеко за полночь. В Челябинске повторялась самарская сцена: всех с этапа уже давно развели по камерам, в бетонном ящике привратки я остался один.
Вместе с надзирателем мы прошли подземным ходом, наверх так и не выйдя: камерный коридор был расположен на полуподвальном этаже. И, конечно, это снова были карцеры.
Челябинский карцер был почти точной копией самарского. Здесь, правда, было чище и светлее. Однако этот комфорт обнуляла стужа — метровые стены дышали космическим холодом.
Я сразу упал на лежак и заснул, но ненадолго. Температура на улице была явно под минус 30 — и отопления в камере не было. Была еле теплая труба, которая, выходя сверху, делала крюк на месте, где, судя по облупившейся краске на стене, некогда висела батарея радиатора, и труба уходила дальше под землю, ничего не обогревая.
Полночи я метался между дремой и явью. Просыпался, когда пальцы ног начинали болеть от холода, до изнеможения ходил по камере, пытаясь согреться. Догадавшись, набрал кружку воды, подогрел ее на газете из самарской тюрьмы и, высыпав туда остатки сахара, немного согрелся слабеньким сиропом. К утру был совсем замерзшим, как будто спал на снегу. Казалось, что даже суставы стали хрустеть, заполнившись льдом.
Утром проснулись соседи по коридору. Ими оказались смертники, двое были осуждены за лагерные убийства. Они переговаривались, один спрашивал другого: «Ну, так как думаешь, меня расстреляют?» Его история была жестокой и одновременно глупой: доведенный до отчаяния лагерными активистами, он взял заточку и отправился убивать кого-то из обидчиков. Нашел того в группе зэков, ударил, но в запале не достал — вместо него убил ни в чем не повинного случайного зэка, пропоров тому печень. Второй сосед успокаивал: «Должны помиловать…». Первого это вполне утешило — как будто бы он выслушал мнение самого председателя Комиссии по помилованию Верховного Совета.
В челябинском коридоре смертников они сидели подолгу, несколько месяцев. В самой тюрьме не расстреливали, так что когда из камеры кого-то забирали, то его дальнейшую судьбу определяли по времени суток. Если человека уводили днем, это означало, что фортуна улыбнулась — и счастливчика, дав прочитать постановление о помиловании, переводили в осужденку. Тот же, кого забирали в ночь на этап, уезжал на расстрел в «исполнительную тюрьму». По утрам смертники устраивали перекличку, в то утро все были на месте и живы, хотя один и не откликался. Но, как заметил один из соседей: «У него гонки, всегда молчит — а чего гнать-то? Все умрем».
Узнав, что я всего лишь подследственный, смертники потеряли ко мне интерес и принялись обсуждать, чем заняться. У людей явно были две проблемы: как дольше прожить и куда время этой жизни деть? Впрочем, в этом от прочих людей они не отличались ничем. На прогулки смертников не выводили, не давали даже книг. Один рассказал, что слепил из хлеба шашки и играет сам с собой. На шмоне шашки отберут, но он слепит их снова.