Шрифт:
Закладка:
Еврейский поэт отделяет себя не только от прошлого, но и от будущего, которое тоже видится ему только в мечтах:
А ты – кто ты, мое будущее,
проросшее седыми волосами?
Я тебе не принадлежу,
ты еще появляешься в моих снах!
Un du ver bist, mayn tsukunft,
farvaksene in groye hor?
Kh’geher nit dir,
du kholemst zikh mir nokh!
[Shmeruk 1964: 375].
He отдавая будущему предпочтения перед настоящим, Маркиш тонко уклоняется от прямого курса русских футуристов, четко изложенного в таких выражениях, как, например, «кто не забудет своей первой любви, не узнает последней» [Марков 1967: 50]. В 1917 году Маркиш использует в своей поэтике не торжественное «мы», а обособленное «я»; его выступающий от первого лица лирический герой не связан ни с оптимистичным будущим, ни с тяжелым прошлым. И даже это гипотетическое будущее, «проросшее седыми волосами», принадлежит только самому поэту. Прошлое, будущее и обладающее особым статусом настоящее – все это является субъективной интерпретацией автора. Вместо того чтобы вместе со своими русскими и итальянскими современниками возвещать об устройстве будущего мира, Маркиш все внимание уделяет наблюдению за одной-единственной точкой во времени – постоянно обновляющимся настоящим:
Я твой, «незначительное сейчас»,
слепой!
И в своей слепоте я богат!
Мы оба умрем в одно мгновение
и мгновенно родимся вновь!..
Kh’bin dayner, «nishtiker atsind»,
blind!
Un blinderhayt kh’bin raykh!
Mir shtаrbn beyde glaykh
un vern glaykh geboyrn!..
[Shmeruk 1964: 375].
Смерть, за которой следует новое рождение, происходит в одной и той же точке на прямой, ведущей из прошлого в будущее, и все, кроме «незначительного сейчас», отбрасывается прочь: это лишь туманные мечты.
Если в своем субъективном восприятии времени автор предстает слепым, то для его восприятия пространства характерно одиночество.
С открытыми глазами, в рваной рубахе,
c раскинутыми в стороны руками, —
я не знаю, есть ли у меня дом,
есть ли у меня чужбина,
начало ли я, конец ли…
Mit oygn ofene, mit a tseshpiliet hemd,
mit hent tseshpreyte, – veys ikh nit, tsi kh’hob a heym,
tsi kh’hob a fremd,
tsi kh’bin an onheyb, tsi a sof…
[Shmeruk 1964: 375].
Судя по всему, в «Я прощаюсь с тобой» Маркиш до некоторой степени следует тем принципам разрушения синтаксиса, о которых говорил Маринетти в своем «Техническом манифесте». Хана Кронфельд находит подтверждение этому в том, как Маркиш по-новому использует прилагательное «fremd»:
В обычной ситуации/remd является прилагательным и субстантивируется только в таких выражениях, как in der fremd (во второй строчке, «на чужбине»). Таким образом, фраза kh’hob a fremd (которую можно приблизительно перевести как «есть ли у меня на чужбине») режет читателю глаз как в отношении грамматики, так и по смыслу; она дает возможность отождествить бродягу с его современным аналогом – революционным поэтом, наполняя новым смыслом такие понятия, как дом и собственность, начало и конец [Kronfeld 1996: 208].
Однако прежде, чем назвать это стихотворение футуристским, давайте еще раз заглянем в манифест Маринетти и прочтем в нем правило № 11: «Полностью и окончательно освободить литературу от собственного “я” автора, то есть от психологии» [Marinetti 2006: ПО]. Знакомый образ одинокого человека с разведенными в стороны руками, одетого в ту самую рваную рубаху и не имеющего представления о начале и конце, остается характерным для еврейских поэтов на заре новой литературной эпохи. Этот образ бестелесного бродяги явно перекликается со строчками из «Песни о себе» Уолта Уитмена: «I too am not a bit tamed, I too am untranslatable» («Я такой же непостижимый и дикий» (пер. К. Чуковского)) [Whitman 2001: 54; Чуковский 1914][252].
Приведенное выше стихотворение является типичным образцом того, что Маркиш называл «stam in velt агауп», что образно можно перевести как «ни рифмы, ни смысла», а дословно это значит «просто выйди в мир»[253]. Маркиш очень любил это выражение, в основе которого лежала важная для авангардистов идея о разделении слова и его значения. Как и провокационное утверждение Тристана Тцара «Дада ничего не означает» (1918), «stam in velt агауп» Маркиша предполагает высказывание или действие, лишенное каких-либо прежних связей [Tzara 2002: 13][254]. Однако, в отличие от дадаистов, Маркиш создал лирического героя-одиночку, и мы можем интерпретировать его «stam in velt агауп» не только как отрицание какого-либо смысла, но и как субъективное поэтическое «я». По словам еврейского поэта Моше (Моисея) Шульштейна, в юности Маркиш стремился создать себе образ поэта-одиночки, чтобы написать то, что в другом стихотворении 1917 года он называл «темновидными песнями» (shvartszeerishe gezangen)[255]. Чтобы у читателя исчезли все сомнения в том, что поэт без дома – это также поэт без прошлого и без будущего, достаточно обратиться ко второй строфе:
Мое тело – это пена,
и оно пахнет ветром,
мое имя – «сейчас»!
Mayn guf iz shoym,
un s’shmekt fun im mit vint;
mayn nomen iz: atsind!
[Shmeruk 1964: 375–376].
Если у «незначительного сейчас» Маркиша нет ни прошлого, ни будущего, то его «stam in velt агауп» лишено и известного, и неизвестного. Мы слышим только деконтекстуализированный голос, расположенный на пересечении двух осей; это своего рода крест, на котором распято тело поэта, и его положение во времени и пространстве определяется декартовой системой координат.
По мнению Давида Бергельсона, сходство между этими пересекающимися линиями и христианским крестом свидетельствует о том, что поэзии Маркиша недостает широты. Бергельсон сравнивал лаконичные образы Маркиша с «голыми линиями», из которых зародилось искусство христианства. «Сейчас, как и в раннем христианстве, наступило то время, когда на первый план вышли голые линии (nakete linyes), и мы с чистой совестью можем также вложить в голые линии Маркиша новое содержание (kon men oykh in Markishes nakete linyes araynlegn a