Шрифт:
Закладка:
— Ты бы их бросила?
— Кого?
— Твоих славных детишек, — сказал я. — Ушла бы от них навсегда, не давала бы знать, жива ты вообще или нет? Оставила бы их до того, как они повзрослеют хотя бы настолько, чтобы запомнить тебя? Вынудила бы Бобби растить их самостоятельно?
Она отшатнулась от меня, будто я ее ударил, и сказала:
— Нет.
— Значит, ты — хороший человек. А моя мать — нет.
— Ох, Дэнни, — только и сказала она, голос сорвался. Прощаясь, она обняла меня. Удаляясь, она столько раз оглянулась, чтобы посмотреть на меня, что можно было подумать, она передвигается по тротуару, следуя произвольной последовательности концентрических кругов.
Дело в том, что я тоже видел нашу мать, правда, в момент встречи этого не понял. Пока я удалялся от Флаффи по 116-й улице, сомнений у меня не осталось. Это случилось в отделении неотложки в клинике Альберта Эйнштейна, около полуночи, года два-три назад. Все кресла в приемной были заняты. Родители держали на коленях полувзрослых детей, сновали повсюду с малышами на руках. Люди подпирали стены, исходили кровью и стонали, блевали себе на колени — обычный воскресный вечер в духе репортажных фотографий Юджина Ричардса. Я только что осмотрел девушку с раздробленной носоглоткой (ударилась о руль? о кулак бойфренда?) и, едва вставив эндоскоп в ее носовые пазухи, обнаружил, что повреждены связки. Повсюду пузырились кровь и пена, и я целую вечность возился с эндотрахеальной трубкой. Закончив, вышел в приемную, чтобы выяснить, кто ее привез. Когда я выкрикнул имя, указанное в регистрационной карте, моего плеча сзади коснулась женщина и произнесла: Доктор. Они все так делали — больные, сопровождающие, — будто ектенью воспевали: доктор, сестра, доктор, сестра. Приемный покой в больнице Эйнштейна был котлом человеческих страданий, поэтому важно было сосредоточиться на текущем деле, игнорируя все остальное. Но когда я повернулся, женщина посмотрела на меня — даже не знаю — то ли с удивлением, то ли с ужасом. Помню, я поднес к лицу руку, чтобы проверить, не заляпался ли кровью. Такое уже случалось. Она была высокой и удручающе худой, и я мысленно классифицировал ее как ходячую мумию с запущенным то ли раком, то ли туберкулезом. В той толпе ничем особым она не выделялась. Я запомнил ее лишь потому, что она назвала меня Сирилом.
Я уже почти спросил, откуда она знает моего отца, но тут подошел мужчина и сказал, что это его подружку я только что осмотрел. Я повел его по коридору, размышляя, не он ли ее приложил. Я пробыл в приемной меньше минуты, и ко времени, когда у меня появилась возможность вновь подумать о той женщине с седой косой, что назвала меня именем отца, ее уже след простыл, да и я потерял к ней интерес. Я не задавался вопросом, не одна ли это из обитательниц отцовских домов или кто-то, кто помнил его еще по Бруклину. О том, что это моя мать, я точно не подумал. Как и все остальные, кто работал в реанимации, я занимался лишь тем, что было прямо передо мной, — и так до конца смены.
Вырасти, зная, что твоя мать сбежала в Индию, и ни разу не получить от нее весточки — это одно; в этом было что-то завершающее, подобное смерти. Но узнать, что она была в пятнадцати остановках езды на поезде № 1, идущем до Канал-стрит, и не потрудилась о себе сообщить, было непостижимо. Какие бы романтические идеи я ни лелеял, сколько бы ни оправдывал ее, сколько бы ни уговаривал себя относиться к ней снисходительнее, все это истлело, как спичка.
Подрядчик ждал меня в вестибюле, и мы поговорили об оконных рамах, отходящих от кирпичных проемов в передней части здания. Час спустя, когда Селеста вернулась из школы, он, должно быть, все еще снимал мерки. Она была такой жизнерадостной, такой воодушевленной; ее соломенные волосы спутались от ветра. Она рассказала мне о детях в своем классе, о том, как все они вырезали листья из плотной бумаги и писали на них свои имена, чтобы она могла сделать аппликацию в виде дерева на двери класса, и, слушая не столько то, что она говорила, сколько приятный звук ее голоса, я осознавал, что Селеста всегда будет рядом. Она снова и снова доказывала мне свою преданность. Если мужчинам суждено жениться на своих матерях, что ж, вот мой шанс разорвать этот порочный круг.
— Ой! — сказала она, бросив сумки с книгами на пол и потянувшись ко мне, чтобы поцеловать. — Что-то я разболталась. Сама как ребенок. Завелась. Расскажи мне о взрослом мире. Как твой день?
Но я ничего ей не рассказал — ни о кондитерской, ни о Флаффи, ни о матери. Вместо этого я сказал, что все обдумал и решил, что нам пора пожениться.
МНЕ БЫЛО НЕЛОВКО оттого, что часть моих обязанностей легла на плечи Мэйв, которая отправилась в Райдал, чтобы за обедом с Селестой и ее матерью обсудить цвет салфеток и преимущества подачи на приеме крепких напитков вместо привычных пива, вина и шампанского.
— Замороженные овощи, — сказала мне позже Мэйв. — Мне хотелось сказать, что в этом и будет мое участие. Я утоплю их задний двор в зеленом горошке и избавлю себя от необходимости высиживать очередной разговор о том, будет ли лужайка достаточно зеленой в июле.
— Прости, — сказал я. — Не стоило все это на тебя взваливать.
Мэйв закатила глаза:
— Ну не тебе же этим заниматься. Либо я вмешиваюсь, либо мы никак не будем представлены на свадьбе.
— Вроде как я буду представлять нас на свадьбе.
— Ты не понимаешь. Я вот не замужем — и то понимаю.
Селеста сказала, Мэйв тяжело видеть, как я обзавожусь семьей раньше, чем она. Селеста сказала, в тридцать семь Мэйв практически невозможно найти кого-то, поэтому вся эта предсвадебная кутерьма ее не то чтобы бодрит. Но она была не права. Во-первых, Мэйв никогда не стала бы завидовать моему счастью, а во-вторых, я ни разу не слышал от нее, будто она хоть сколько-нибудь заинтересована в браке. Плевать ей было на свадьбу. А злилась она из-за невесты.
Я пытался объяснить сестре, что встречался со множеством женщин и что Селеста правда была лучшей из них. И я уж точно не торопился. Так или иначе, мы были вместе еще со времен колледжа.
— Ты выбираешь свою единственную среди тех, кто тебе не нравится, — сказала Мэйв. — Так себе контрольная группа.
Но я выбрал женщину, которая посвятила себя тому, чтобы облегчить мой быт и поддерживать меня по жизни. Проблема была в том, что, по мнению Мэйв, с этим она и сама неплохо справлялась.
Что же до любовной жизни Мэйв или отсутствия таковой, мне ничего не было известно. Но вот что я скажу: я всю жизнь наблюдал, как она измеряет сахар и вводит себе инсулин, и она никогда не делала этого в присутствии посторонних, если только обстоятельства не были экстраординарными. Когда я учился в медицинской школе, и позже, когда был интерном, то пытался обсудить с ней ее лечебную тактику, но она уходила от разговора.
— У меня уже есть эндокринолог, — говорила она.
— Последнее, чего мне хочется, — это быть твоим эндокринологом. Я сейчас говорю как брат: меня волнует твое здоровье.