Шрифт:
Закладка:
Ружейные выстрелы в июле 1830 года нарушили эти невинные замыслы.
Увидев чернь на улице (это было его выражение), он вспомнил об убийстве господина Фулона и господина Бертье[44] в первые дни революции, решил, что поблизости от Рейна жить всего спокойнее, и укрылся в одном из имений жены, около Нанси.
Господин де Шастеле, человек, быть может, немного напыщенный, но очень любезный и в обычное время даже занимательный, никогда не блистал умом; он никак не мог утешиться после третьего по счету бегства обожаемой им королевской фамилии. «Я вижу в этом перст божий», – говаривал он со слезами на глазах в гостиных Нанси; вскоре он умер, оставив жене двадцать пять тысяч ливров ежегодного дохода в государственных бумагах. Состояние это ему помог нажить король во время займов 1817 года, и в гостиных Нанси завистники бесцеремонно раздували его до миллиона восьмисот тысяч и даже до двух миллионов франков.
Люсьену стоило огромного труда собрать эти простые сведения. Что же касается поведения госпожи де Шастеле, то ненависть, которой ее удостаивали в салоне госпожи де Серпьер, и здравый смысл мадемуазель Теодолинды помогли Люсьену раскрыть истину.
Через полтора года после смерти мужа госпожа де Шастеле осмелилась произнести слова: «Возвращение в Париж».
«Как, дочь моя, – воскликнул господин де Понлеве, тоном и жестикуляцией уподобившись «негодующему» Альцесту в известной комедии, – наши монархи в Праге, а вас увидят в Париже! Что сказала бы тень господина де Шастеле? Ах, если мы покинем свои пенаты, не в ту сторону надо будет повернуть лошадей! Ухаживайте за вашим старым отцом в Нанси, или, если мы еще сумеем тронуться с места, поспешим в Прагу» и т. д.
Господин де Понлеве говорил, как краснобаи времен Людовика XVI, долго и витиевато, что считалось тогда признаком ума.
Госпоже де Шастеле пришлось отказаться от мысли вернуться в Париж. При одном слове «Париж» отец злобно набрасывался на нее и устраивал ей сцены. Но зато она имела великолепных лошадей, красивую коляску и изящно наряженных слуг. Все это реже показывалось в Нанси, чем на соседних больших дорогах. Госпожа де Шастеле так часто, как только могла, навещала свою подругу по монастырю, госпожу де Константен, жившую в маленьком городке, в нескольких лье от Нанси, но господин де Понлеве был очень ревнив в этом отношении и делал все, чтобы их поссорить.
Два или три раза во время своих больших прогулок Люсьен встречал экипаж госпожи де Шастеле в нескольких лье от Нанси.
После одной такой встречи, около полуночи, Люсьен отправился на улицу Помп выкурить несколько сигарет из лакричной бумаги. Прогуливаясь, он с удовольствием думал о том, что блестящие мундиры пользуются благосклонностью госпожи де Шастеле. Он старался возложить некоторые надежды на элегантность своих лошадей и слуг. Он противопоставлял эти надежды своему мещанскому имени, но, говоря себе все это, думал о другом. Он не заметил, что приблизительно за две недели, которые прошли с того дня, как он увидел ее во время мессы, госпожа де Шастеле, все-таки оставшаяся для него существом в некотором роде идеальным, изменила свое отношение к нему.
После того как ему, по его настоянию, рассказали ее историю, он решил: «Эту молодую женщину притесняет отец, ее должно оскорблять его тяготение к богатству, ей надоела провинция; вполне естественно, что она ищет развлечения в легкой любовной интриге». Но ее открытое и целомудренное лицо тотчас же вызвало в нем сомнение, способна ли она на такую интригу.
«Но, черт возьми, – решил Люсьен в тот вечер, о котором мы говорим, – я настоящий дурак! Меня должна была бы радовать ее слабость к мундиру!»
Чем больше задерживался он на этом обнадеживающем обстоятельстве, тем мрачнее становился.
«Неужели я буду настолько глуп, что влюблюсь?» – произнес он наконец вполголоса и, словно громом пораженный, остановился посреди улицы. К счастью, в полночь там не было никого, кто мог бы видеть его лицо и посмеяться над ним.
Мысль о том, что он влюблен, наполнила его стыдом: он пал в собственных глазах. «Я, значит, могу стать таким, как Эдгар, – подумал он. – У меня, должно быть, мелкая и слабая душонка! Воспитание могло некоторое время служить ей опорой, но в случаях исключительных и в неожиданных положениях проявляется ее подлинная сущность. Как! В то время как вся французская молодежь волнуется высокими страстями, я, наподобие смешных героев Корнеля, проведу всю свою жизнь, любуясь парой красивых глаз? Вот он, печальный результат моего осмотрительного и благоразумного поведения в Нанси!
Кто отстает от поколенья,
Тот счастию скажи „прости“.
Уж лучше бы я вывез из Меца маленькую танцовщицу, как собирался! Или, по крайней мере, стал бы серьезно ухаживать за госпожой де Пюи-Лоранс или госпожой д’Окенкур. С этими дамами я не боялся бы выйти за пределы светской интриги.
Если так будет продолжаться, я скоро превращусь в глупца и пошляка. Это уже не сенсимонизм, в котором обвинил меня отец. Кто теперь занимается женщинами? Люди, вроде герцога де ***, друга моей матери, который на закате достойной уважения жизни, выполнив свой долг на поле брани и в палате пэров, где он отказался подать свой голос, развлекается тем, что устраивает карьеру маленькой танцовщицы, как другие забавляются с чижиком.
Но я! В мои годы! Кто из молодых людей решится хотя бы говорить о серьезной привязанности к женщине? Если это забава – хорошо; но если это серьезная привязанность – мне нет извинения; и доказательством того, что я отношусь ко всему этому серьезно, что глупость эта не простая забава, является открытие, которое я сейчас сделал: неравнодушие госпожи де Шастеле к блестящим мундирам, вместо того чтобы нравиться мне, огорчает меня. У меня есть обязанности по отношению к родине. До сих пор я уважал себя главным образом за то, что не был эгоистом, занятым единственно тем, чтобы в полной мере наслаждаться доставшимися ему случайно благами; я уважал себя за то, что долг перед родиной и уважение достойных людей были для меня выше всего. В моем возрасте нужно действовать; с минуты на минуту может прозвучать голос родины; я буду призван;